Он ссадил с колен Тоню и встал; она опять отошла к комоду и начала глядеться в зеркало, поправляя прическу и делая плавные, округлые движения локтями, которые поднимала непривычно высоко кверху. Прозоровский, весь подобравшись, точно боясь, что Иван Андреевич не поймет всей важности мысли, которую он собирался выразить, смотрел ему в глаза, как будто его гипнотизируя.
— Понимаете, нам необходим публичный дом… Или нет, не так; сделался необходимым, то есть, понимаете, я хочу вам сказать, что он для нас стал неизбежен.
Он медленно протянул руку и сильно коснулся указательным пальцем верхней части груди Ивана Андреевича. Иван Андреевич с любопытством смотрел ему в глаза и на странную игру его лица. Сначала он сузил глаза, а потом широко раскрыл и вдруг громко расхохотался.
Может быть, он просто пьян.
— Но вы сделайте усилие над мыслью. Публичный дом — это физиологическая основа нашей современной действительности. Мы только этого не понимаем; мы не замечаем того, что наши женщины, в сущности, публичны. Посмотрите на Тоню.
Девушка быстро повернулась скучающим, равнодушным лицом.
— Ведь она оскорблена. И совсем не тем, что вы думаете: не пребыванием в этом доме, нет. В ней оскорблена подлинная, настоящая женская сущность. Возьмите любую женщину из так называемой семьи: она оскорблена своим мужем, она мирится, а не существует. Наша женщина всегда только мирится, хотя чего, кажется, лучше для нее? Она, а не мы, является центром семейной ячейки. Но дело в том, что женщине этого и не нужно, даже больше, — каждая искренняя женщина должна бояться современной семейной обстановки и смутно чувствовать к ней отвращение. Я не знаю такой настоящей, не умершей духовно женщины, которая не тяготилась бы, чуть не с первых дней брака, формами нашего семейного существования. Оттого все наши женщины так глубоко равнодушны к мужьям. Они только пародируют так называемую любовь, как они же в наших канцеляриях пародируют работу; наша семейная женщина — это труп. Узость умственного горизонта не позволяет ей разорвать магический круг семьи. А в сущности, в своей душевной сущности, она такая же опустошенная проститутка. Разве это не правда?
Тоня бурно зааплодировала. Кажется, она не поняла всего, но только последние слова.
— Конечно, все такие! Все — проститутки, до одной!
Она стояла у комода, подавшись верхнею частью корпуса вперед и зажав юбку между колен. Теперь в лице ее были злоба и внимание.
— Верно, Тоня?
Она молча кивнула головой.
— И это оттого, что, в сущности, в самой своей природной сущности, женщина вовсе не приспособлена для той центральной роли, которую ей отводит современная европейская семья. Всякая нормальная женщина ищет сильного и властного мужчину, который сумел бы ее покорить и удержать. И мелкий мужчина, пользующийся ею на правах официальной собственности, всегда вызывает в ней одно раздражение.
Оттого, кроме обиды, в каждой женской душе (я говорю о женщине-семьянинке) таится еще великая злоба. Наши женщины презирают и ненавидят своих мужей. Это — факт. Мертвые, они ненавидят и презирают. Презирают за неизбежную ложь, которая кроется в каждом современном браке. Взять хотя бы то, что женщина тонким инстинктом знает, что она не является единственным объектом вожделений своего супруга. И она презирает его за то, что он скрывает от нее свои подлинные чувства и унизительно лжет. А женщина более всего ненавидит и презирает в мужчине ложь. Она предпочтет первого гуляку, павшего человека, за то, что он позволяет себе роскошь быть правдивым, даже наглым. Ах, простите: женщина вовсе уже не так оскорбляется изменою. Напротив, она даже бессознательно желает, чтобы ей изменили. Она не любит мужчину, который не способен изменить или которому ни одна женщина не пожелает кинуться на шею. На Востоке, если одна женщина хочет посмеяться над мужем другой, она обыкновенно говорит: «Что у тебя за муж? Для него ни одна женщина не снимет своих шаровар». И, трижды обманутая в браке, наша женщина начинает бессознательно мстить. Она требует невозможного, она становится жестокой до изуверства, и мы называем это ее состояние истерией. Вот, например, Тоня. Спросите ее, отчего она не вышла замуж?
— Отчего?
Тоня посмотрела вбок, закрывая глаза, подумала с мгновенье и опять повернулась к Прозоровскому. Лицо ее было весело, глаза сладострастно сузились.
— Если бы я вышла замуж, я бы своего мужа зарезала… перочинным ножиком. Очень просто: не засматривайся.
— А сейчас, — спросил Иван Андреевич. — Разве сейчас у вас не бывает ревности?
Она хлопнула в ладоши и сделала шаг вперед.
— К кому это, не к вам ли?
— Не ко мне, так к кому другому.
— Слишком много чести вас здесь всех ревновать. Если бы я вышла замуж, тогда бы я ревновала.
И, стоя посреди комнаты с мечтательно заложенными назад руками, она говорила, точно капризный ребенок:
— Все бы я ходила и подглядывала за ним, сторожила бы, все мучила, мучила бы, покуда не зарезала бы… ей Богу…
Она перекрестилась несколько раз. Потом, взвизгнув, бросилась к Прозоровскому, села к нему на колени и обвила крепко его шею рукою.
— Правда, дуся. Не веришь?
Иван Андреевич почувствовал раздражение. Он понимал, что Прозоровский прав, и от этого тем более чувствовал раздражение. Вдруг ему показалось, что он точно проваливается в темную и вместе радостную бездну… что старой жизни пришел конец, и он уже не вернется больше к ней. И только хотелось ощутить еще раз и возможно больнее боль от старых слов, в которые когда-то верил, которыми когда-то, всего несколько часов назад, жил.
— Да ведь это же полный развал семейной и общественной жизни. Что вы говорите? Ведь это утопия. Голая чепуха. Как же тогда дети, подрастающее поколение? Ведь это цинизм, больше ничего. Программа холостяка, которому, может быть, выгоден подобный порядок.
Но Прозоровский его не слушал и шептался с Тоней, которая делала ему смешные гримасы.
Он знал, что Иван Андреевич понял его, не мог не понять.
— Послушайте, я с вами говорю.
Но в это время опять приотворилась дверь, и вошел мужчина с сильно поношенным лицом. Было очевидно, что он нетрезв. Кивнув Ивану Андреевичу, он отрекомендовался:
— Бровкин.
Иван Андреевич узнал в нем нотариуса с Большой улицы.
Было странно, что Бровкин вошел без спроса. Иван Андреевич хотел ему об этом сказать, но его занимало, что сделает Бровкин и зачем он вошел. Бровкин просто сел к столу и фамильярно поманил к себе пальцем Тоню.
Та обиделась:
— Небось, у меня есть имя.
— «У нее есть имя»!
Бровкин кисло улыбнулся.
Девушка презрительно дотронулась рукой до электрической кнопки и позвонила. Сощурив глаза, он молча курил, сперва сильно надувая щеки и бессильно выпячивая губы, а потом уже выпуская дым. Сюртук на нем был просторный и немного помятый.
Прозоровский по-прежнему шептался с Тоней. На Бровкина не обращали внимания. Должно быть, здесь так принято.
Вошел человек, и Бровкин, вынув бумажник, полный крупных кредиток, долго отдавал вошедшему сложные приказания. Тот стоял серьезно, наклонившись почти к самому его уху, и под мышкой у него болталась салфетка. И это тоже раздражало Ивана Андреевича.
— Ведь это же невозможно, — сказал он, подойдя к Прозоровскому и несмело тронув его за плечо. — Вы хотите продолжать со мной разговор? Я утверждаю, что женщина должна быть мать и жена.
Бровкин поднял брови и сочувственно закивал в знак согласия.
Вошли Боржевский и еще три девицы.
— Вы не хотите со мной говорить? — Иван Андреевич почувствовал обиду. — Впрочем…
В конце концов, это просто бедлам, помойная яма. Смешно заниматься философией. Отсюда надо уйти. Да, да, уйти. Все это вздор, страшный вздор! Лида…
Но это было когда-то давно. Он вспомнил, как писал письмо под диктовку. Грудь дрогнула рыданием.
О, ведь это было гнусно. И жестоко. Зачем?
— Останься, посиди, Вася, — говорил Боржевский, зачем-то удерживая его за руку.