Странная ухмылочка блуждала по лицу Гриша. Не будь он под хмельком, пожалуй, призадумался бы над словами старшины, а сейчас лишь внутренне подсмеивался над ним.
«Хитростный какой. Хочет поймать нас, как рыбешек! Самому бы не оказаться в дураках. Не то время! Сельсовет, чай, не даст обмошеннить нас. Заберем, пожалуй, в долг, а там поглядим. Нужда-беда вон какая…»
Он подмигнул товарищам: не бойтесь!
— Так как же, мужики? Забираем добро под пушнину? — напирал Гажа-Эль.
— Беспременно! — как о давно решенном припечатал Гриш. — Договоримся за пори-пированием, мать родная!
С согласия Ма-Муувема зыряне перетащили соль и муку в сарай, подсыревший табак разложили сушить, водку поставили на праздничную скатерть-самобранку — гулять так гулять! А остальное отдали бабам на дележку.
— Счастье-то какое! Даже чай-сахар ради Илькиных именин! — ликовала Елення.
Радовались и подруги, давно уже тосковали они по настоящему чаю. Но продукты словно жгли им руки; деля их, женщины сокрушались:
— Как рассчитаемся-то, мужики? В долги ведь непросветные залезаете спьяну-то…
— Ничего, женки! Тайга богата, мы пронырливы. Расплатимся, — успокаивал их Гриш.
Ма-Муувем с довольным видом вторил ему:
— Расплатятся, расплатятся! Надежные мужики! В долг даю, знаю — хорошие охотники. — А про себя он еще раньше решил: «Не смогут уплатить пушниной, отберу вон того быка, который возле сарая ходит. Никуда от меня не денутся. Не на своей земле промышляют. И юрты не ихние…»
Снова запировали.
Ермилка привез отца и жену с детьми. Они тоже присоединились к трапезе, выложив на стол и свое скромное угощение — сушеную рыбу.
После новой чарки Ма-Муувем повел торг. Он вытащил из кармана заранее приготовленную палочку — «долговую книжку» зырян. За все оптом он запросил тридцать связок беличьих шкурок — по десяти штук в каждой связке.
Наглость старшины отрезвила зырян. Мишка Караванщик протяжно свистнул. Женщины в отчаянии заметались: и отдавать продукты не хотелось, и брать было нельзя.
«Если принять без торга назначенную цену, — прикидывал Варов-Гриш, — Ма-Муувем заподозрит неладное…» И назвал:
— Двадцать связок!
— Пятнадцать связок, и то уйма! — удивился нерасчетливости товарища Гажа-Эль. — Добывать-то ноне нечем, да и будет ли еще белка…
— Будет. Ноне шишек много, — уверенно заявил Ма-Муувем.
Он принял цену Варов-Гриша. Добавил, что шкурку дорогого зверя — чернобурки или песца — примет за несколько связок беличьих.
— Быстро рассчитаетесь!
— Оно так, да зверь-то еще в тайге ходит-бродит, — поосторожничал Гриш.
За торгом с неослабным вниманием наблюдал Ермилка. Он не выказывал своих чувств, внешне оставался спокойным, ко всему безучастным, но про себя сокрушался: вот и зыряне попадают в сети старшины. Ермилке уж и подавно терпеть. Наверно, Гриш пьяный сильно. Большой долг!.. Никогда не кончат платить. Ермилка знает… Но молчать должен. Худо будет — старшина разгневается. Помирай тогда…
Ма-Муувем быстро сделал ножом на широкой гладкой палочке двадцать зарубок, потом привычно расщепил ее надвое. На одной половине ниже зарубок вырезал свой «ёш-пас» — родовой старшинский знак — в виде оленьих рогов. Эту половину передал Гришу. На второй дольке попросил его поставить свой «ёш-пас». Варов-Гриш концом ножа выцарапал на палочке первые буквы своего имени и фамилии. И старшина спрятал долговую палочку в карман своих залосненных штанов.
— Палочка надежнее бумажки, — сказал он удовлетворенно. — Палочка не вымокнет, не испортится. Долго терпит.
Гриш повертел свою палочку, размышляя, на кой ляд она, но, подражая старшине, сунул ее себе в карман.
3
Марья, жена Ермилки, и старая Пекла старательно заслоняли свои лица от сородичей мужчин краями платков, но, опьянев, позабыли об этом строгом правиле, а под конец и вовсе сняли платки. Потерял степенность, сделался безмерно шумным Ма-Муувем. У всех на глазах он обнимал Марью, лобызался с нею. А Пекла, не стесняясь, миловалась с Макар-ики. Сам Ермилка то ли не замечал ничего, то ли делал вид, будто равнодушен к ухаживаниям старшины за его женой. Он раскачивался из стороны в сторону и протяжно пел какую-то бессловесную песню.
Гриш снова взялся за тальянку. И зыряне под его нестройную игру заголосили кто зырянскую песню, кто русскую.
— Ух, веселая выпиваловка-едаловка! — выкрикнула довольная Гаддя-Парасся. Как и другие женщины, она ради праздника приоделась. Вино разрумянило ее, от хорошего настроения морщинки на лице разгладились. Куда только девалась ее обычная озлобленность. Время от времени Парасся чему-то лукаво улыбалась, может быть, мыслям, бродившим в захмелевшей голове. А может, ее смешили жаркие взгляды синих Мишкиных глаз. Взгляды эти ловила она на себе. Они приятно волновали ее, не на Сандру пялит Караванщик глаза!
Мишка в самом деле не спускал глаз с Парасси, дивился: «А ведь ничего бабенка. Телесами обросла. Вот тебе и шкилета болезная!» Приятную перемену в Парассе он отметил еще раньше и время от времени ловил себя на мыслях о ней.
«Конечно, Парасся не так уж молода, и зоб ее не красит, — думал Мишка сейчас. — Зато баба, видать, не из холодных к мужику — вон сколько детей нарожала. А Сандра и не хворая, да не больно охоча до мужниной ласки, по сию пору почему-то порожняя. Нет, не по Мишке угадала жена. А может, Сандра и не любит его? С Романом раньше крутила. В Вотся-Горте бельишко ему стирала. Окромя их двоих, никого тогда на берегу не было».
От этих мыслей Мишке сделалось обидно.
Было уже под вечер. В небе, как случается в такой день, стали собираться белопенные вихрастые облака, предвещая грозу. Ханты поспешили покинуть празднество, отказавшись допивать оставшиеся полбутылки. Их не стали удерживать.
Жара и вино разморили людей. Но расходиться никому не хотелось. Гажа-Эль плеснул себе в чашку остатки спирта, выпил и, уставясь помутневшими глазами на свои могучие руки, вяло лежавшие на коленях, уныло запел по-зырянски:
Ох ты, солнышко мое, —
Молодое ты житье!
Молодое ты житье,
Эх, веселое бытье!..
— А ну, горлань понятливей! Я эту песню не слыхивал, — потребовал Мишка.
Рослый, широкий, будто разбухший от выпитого, Гажа-Эль закачался и запел громче:
Я к пятнадцати годам
Уж работал тут и там,
А двадцатый год минул —
Я в семье уж утонул…
Мишка вставил тут со смешком:
— Ну, на это ты способен. Вон какой бык!
— Пык, пык, — с трудом пошевелил губами Сенька. Он давно клевал носом и, совсем окосев, свалился на бок.
Мишка похлопал его по остренькому плечу:
— Ты тоже пык, только маленький. Спи! Баю-бай!
Гажа-Эль, ничего не видя и никого не слушая, продолжал изливать свою печаль в песне, которую, похоже, тут же и складывал:
Я в семье-то утонул —
Туже пояс затянул.
Стал трудиться день-деньской —
Лес валил в тайге глухой.
На замерзшем хлебе жил,
Вечно рваный я ходил,
Спал под елкой на снегу,
А все время был в долгу…
Голос Гажа-Эля задрожал, вот-вот сорвется, перейдет в рыдание. Мишка перестал над ним подтрунивать.
Всю-то жизнь я как во сне,
Будто лодка на волне:
Закружил водоворот,
И верчусь я круглый год…
Нету крыльев, чтоб взлететь,
Нет и сил, чтоб усидеть.
Так зачем же я томлюсь?
В лес пойду и удавлюсь!..