А Эгрунь подошла к гармонисту, о чем-то с ним пошепталась и, когда тот поднялся, громко позвала:
— Пошли, девки-парни! У Югана в лесочке погуляем! Венки совьем. Суженых на речке погадаем. Айда, Тихэн, с нами! Пускай власть одна тут пляшет!
Гармонист рванул страдания, какая-то голосистая певунья затянула, и молодежь двинулась с «мылька». Писарь-Филь забежал было вперед, раскинул длинные руки.
— Куда вы, парни-девки! Гуляйте здесь, здесь гуляйте! — Голос его умоляюще дрожал, но ребята прошли, пересмеиваясь в строя рожи.
Пропустив всех вперед, Эгрунь замкнула шествие.
Куш-Юр долго провожал ее взглядом, полным ненависти и злости.
— Увела, — виновато выдохнул Филь.
Куш-Юр был мрачен. «Кто увел? Контра! Поделом тебе, Роман Иванов! Не гологоловый ты, а пустоголовый. Партийную совесть потерял!.. Мало что красавица, все одно — чужачка!»
В подавленном настроении поплелся он с «мылька».
Утром в сельсовет Куш-Юр шел окраинной улицей, чтобы избежать лишних встреч. В селе, наверное, по всем углам уже судачат, как взяла над ним верх Эгрунь. Ладно, что многие мужики, парни и бабы на путине.
Он злился на себя, и не столько за вчерашнее, сколько за то, что не мог выбросить из головы этой Эгруни. Вот не хочет о ней думать, а перед глазами ее манящий стан. Прямо напасть какая!
Новых друзей заводить надо, а то не свихнуться бы, к юбке не прилипнуть… Были б Варов-Гриш, Сандра… Видеть бы ее — все же не так чувствовал бы одиночество.
Несколько дней мучался он.
Вылечила его Эгрунь же…
3
В Мужах принято перед Петровым днем, до начала сенокоса, устраивать бабьи супрядки. Соседки сговаривались и со взрослыми дочерьми, иногда и с их подругами, делали для хозяйства кирпич. Работали по очереди на дворе у каждой хозяйки. Натаскают на дощатый настил глины, добавят песку, увлажнят водой и целый день месят глину голыми ногами, подобрав до колен подолы сарафанов. Ну и, разумеется, ведут свои нескончаемые разговоры.
В один из таких веселых, теплых дней Куш-Юр не спеша шел по селу. Вдруг слышит звонкий женский голос:
— А председатель наш все ходит один да один.
Куш-Юр приостановился: кто-то цепляется, не иначе.
— Тсс! Услышит.
— А что, имею право! Эгрунька, окрутила б ты его!
Кровь ударила Куш-Юру в лицо.
— Поди окрути, когда у него «женилки» нет, — ввернула Эгрунь.
По многоголосому бабьему визгу Куш-Юр догадался — супрядка не малая.
— А ты что, проверяла? — раздался чей-то голос и тут же умолк, словно захлебнулся от смеха.
«Вот нечистая сила!» — Куш-Юр был готов провалиться сквозь землю. Зачем остановился, простофиля! Теперь начнут насмехаться. Им только попадись на зубок.
— Проходил мимо, выронил с перепугу, — язвила Эгрунь, и бабы от удовольствия еще пуще завизжали.
Но чей-то сухой голос одернул насмешницу:
— Бесстыжая! Девка ведь ты! Он все ж таки начальник…
— Начальник, да не надо мной! Захочу — с ума сведу. Иссохнет по мне и сдохнет!
«Как бы не так! Ишь заноза!» — мысленно огрызнулся Куш-Юр.
Глава седьмая
Первые ягодки
1
— Будь они трижды прокляты, эти поединки!
Ругались взрослые, ругались дети. Гаддя-Парасся не стеснялась на крепкие словечки, другие повторяли их вполголоса, про себя.
К сенокосу расплодилось комарья видимо-невидимо. Потеряли покой люди, собаки, скотина. Кровожадные насекомые носились тучами, пробивались в каждую щель, проникали под рубахи и сарафаны, под накомарники, как туго ни зашнуривали их на шее. Не было спасения от комарья и в избах. Сутками напролет чадили дымокурами — ставили посреди избы таз и жгли сырые ветки и траву. Едкий синий дым стоял, как в черной бане. Но звон насекомых не стихал. Когда становилось совсем невмоготу, кто-нибудь махалом из лебединых или гусиных крыльев выгонял поедников в окно или дверь. Становилось легче, но ненадолго: каким-то неведомым образом они снова появлялись в избе. Дети прятались в душных, задымленных балаганах. Не переставая хныкали, расчесывая себя до крови, а малыши ревели в голос, не находя себе места.
Родители сокрушались, что ничем не могут помочь детишкам.
— Вот напасть! Хуже морозов! Бей — не перебьешь. Самая пора ихней плодовитости. Одного прихлопнешь, а цельное решето новых народится!
Варов-Гриш, стараясь как-то отвлечь ребят, рассказал им слышанную в детстве байку.
…Самоедский богатырь Итте победил людоеда Пюнегуссе и решил сжечь гада, чтобы тот никогда больше не воскрес. Долго корчился людоед, рычал злобно и, уже испуская дух, прошипел: «Все одно буду мучить людей. Пепел мой поднимется сейчас в небо, и каждое лето ветер станет разносить его, и будут пылинки сосать кровь человека и всякой другой живности!» Вот и летает людоедское отродье, мучает всех…
Ребята байку запомнили и, когда становилось совсем невмоготу, принимались клясть людоеда Пюнегуссе. И этим немного отвлекались.
Нашествие насекомых оборачивалось большой бедой. Самая пора неводить и косить, а работалось через силу, золотое время уходило. Коровы сбавили удои, обилие зеленого корма шло не впрок.
Собаки исхудали. Они вырыли себе норы и сутками не вылезали из них, спасаясь там от неугомонных кровососов. И хозяева на горе себе ничего не могли поделать. Не могли помочь им.
Погибал и Белька, белый лохматый пес Гриша, его любимец. Не столько возле детей, сколько возле собаки проводил Гриш свободные минуты. Казалось, дни ее сочтены, не выдержит. Тут на глаза ему попался деготь. Не долго думая, Гриш густо вымазал Бельку от кончика хвоста до носа, только глаз не тронул. Белька попробовал было вылизать себя. Деготь оказался не только неприятного запаха, но и вкуса. Собака отчаянно металась. Каталась по земле и валялась в песке и мусоре. Скуля, вытянула лапы, видно, приготовилась умирать.
Мишка питал слабость к животным, и ему стало жаль Бельку.
— Вот никогда бы не подумал, что ты над собакой будешь изгаляться. Задохнется он у тебя. Кожа-то у него теперь не дышит.
Гриш сочувственно глядел на Бельку и не узнавал его: и жалкий и смешной. Но комарье от него отступилось — будет жить!
— Собаки больше через рот дышат, высунувши язык. Не знаешь, что ли? — объяснил он Караванщику.
И правда, Белька выжил, единственный из всех псов Вотся-Горта.
— Что ж ты, якуня-макуня, раньше не надоумил? — досадовал Гажа-Эль.
Варов-Гриш почувствовал неловкость — мол, о своем Бельке позаботился, а на чужих начхал. Разгорячился. Что он, сам не понимает, какой убыток — потерять собаку! На общий кошт придется новых покупать. Разор, а придется. Без собаки в тайгу не сунешься. Промысел упустят — и вовсе разор.
— Верное слово — не знал! — оправдывался он. — Неволя вынудила додуматься напоследок.
Женщины, слышавшие этот разговор, повернули его по-своему. Начала Елення:
— Сколько же их, комарья-то, оказывается тута!
Гаддя-Парасся вставила:
— Вот тебе и райское житье!
Гриш попытался шуткой утешить женщин:
— Ничего, бабоньки. В раю-то, поди, тоже не всегда сладко. А мы, чай, не без греха люди, да и на земле пока.
Сам того не желая, подлил масла в огонь. Женщины зацепились за его слова.
— Ох, истина, истина! В грехе мы! — заохала Сера-Марья. — Сколь уж колокольного звону не слышим. Забыли вовсе про церковь, беспоповцами стали!
С этого начали, а дошли и до земных нужд: хлеба не осталось, рыба да молоко, молоко да рыба, детишки совсем отощали.
— Съездить бы в Мужи, в божьем храме помолиться! — загорелась Марья.
Сандра ее поддержала.
— Тем временем комарье переведется, и поразживемся кое-чем хлебным. Поди, уж завезли муки-то. Про нас кто порадеет, — присоединилась Парасся.
Но сторону Гриша дружно взяли мужики. От комарья и вовсе сдурели бабы! Разгар промысла, сенокоса, а они — в храм. Этакого отродясь не бывало: золотое времечко тратить. Поп, чай, и сам страдует. Церковь — на замке. Да и хлебного вряд ли привезли в Мужи, еще не жали, не косили в России, а от старого… Сами слышали, что Куш-Юр пояснял — голодно на Большой Земле.