— Эвангеле! — буркнул он.
— Да, па, сделаю.
— Ты — хороший мальчик.
Он поцеловал мне руку, первый раз в жизни, и почти тут же глубоко заснул.
Он лежал передо мной…
Пять минут в июньский день! Один-единственный абрикос!
Надо торопиться, пришло мне в голову, если я… если… неужели я и впрямь собираюсь?.. Но я же сказал «да»! И невозможного в этом нет, полет может состояться.
Если страховку обменять на деньги, если в кошельке действительно есть страховка, то матери тогда ничего не останется. Поэтому страховой полис неприкосновенен!
А мои деньги, если они еще мои, мне уже фактически не принадлежат.
Хорошо, билет я достану, должен достать. Но как быть с кислородной подушкой и прочим?
Как все это раздобыть?
Если у тебя есть деньги, невозможного нет.
А он спал в твердой уверенности, что я сделаю.
Он верил в меня.
Он — человек, которого я всю жизнь боялся, презирал и против которого восставал, был сейчас на моей милости.
Он попросил меня сделать единственную вещь, которая даст его жизни смысл в конце. И я был так тронут его доверием, что ответил «да».
Он поверил моему слову… и спокойно заснул. Я вновь видел его другими глазами, видел в нем не отца, а человека в беде, не легенду семейной истории, а просто человека, попавшего в не меньшую беду, чем мы все в «Гринмидоу». И его беда была не меньше моей.
— Я попробую, отец, — сказал я.
Не знаю, слышал ли он.
Надо торопиться, подумал я. В его возрасте воспаление легких развивается стремительно.
Дверь палаты медленно открылась, и я увидел двух мальчиков: пяти и трех лет. Это были дети Майкла. А за ними стояли их родители: Глория и мой брат.
Глава двадцать седьмая
Глория и Майкл гордились своими мальчуганами. Или, если быть более точным, гордилась Глория, Майкл же был сбит с толку. Происходило то, что он вовсе не ожидал: его дети становились греческими детьми. И если официально он гордился этим, то в глубине души чувствовал досаду.
Вот и сейчас. Глория привезла детей на, по ее мнению, прощальное свидание с дедушкой. Она старательно вбивала в голову ребятам, что, увидев деда и выждав вежливый интервал, они должны поцеловать его руку. Это было правильным обхождением с греческим патриархом. Но, поскольку абсолютно ничего в их окружении не подтверждало необходимость подобного поведения, то, придя в госпиталь, Алеко и Тедди забыли слова матери. И Глория, дрожа от недовольства, зашипела:
— Алеко, ну-ка поцелуй дедушке руку!
Затем:
— Тедди, да что с тобой? Беги, целуй дедушке руку!
По-моему, ребятам дед и так бы понравился. И без пистолета, упертого в спину. Но они ни разу не имели возможности быть естественными — одетые в синие одинаковые костюмчики два малыша, понуждаемые целовать руку старика.
Но сам дед их любил. Он лукаво улыбнулся, и Глория с Майклом просияли — мальчишки показали истинно греческие манеры. Встреча прошла так успешно, что дети приложились к руке еще раз. «Скажите: я люблю тебя, дедушка!» — настаивала Глория. И ребята сказали. Сначала Алеко, потом — Тедди. Это было так здорово, что старик прослезился. Ребята запомнят эту минуту, а мой отец умрет, благодарный им, но я уже не мог выносить всего этого!
Мы с Глорией не замечали друг друга. Шагая к лифту, я вспоминал пожелание Глории, высказанное вслед за семейным обедом, именно: чтобы старик поскорее умер!
И все же, почему не притвориться любящей и не научить этому детей? Если не притворство, то что вообще останется? Поэтому-то святое и мудрое слово истаскалось, вынимаемое из запасников при любом удобном случае. Если бы люди не употребляли его слишком часто, им пришлось бы признать факт, что у них нет чувства, выражаемого словом «любовь».
Я зашел в бар напротив больницы.
В ту минуту больше всего на свете мне нравился мистер Арнольд Тейтельбаум. Забудь слово «любовь», как сказала бы Гвен, у тебя к нему чистая привязанность и только.
Я задавался вопросом, а сколько времени власти «Гринмидоу» позволят мне оставаться здесь? Хотелось поскорее вернуться в больничные пенаты.
Закончив общение с двойным бурбоном, я заплатил за него и заказал еще. Сорок долларов от Артура исчезали. Впрочем, зачем мне в «Гринмидоу» презренный металл?
Пока бармен наливал вторую рюмку, я зашел в телефонную будку, открыл справочник и посмотрел номер офиса авиакомпании. Из реклам я помнил, что у ТВА есть рейс в Стамбул. Достав карандаш, я хотел записать, но передумал и захлопнул гроссбух, не отметив страницы.
К чему это, Эдди? Окончательно рехнулся? Он же не перенесет даже поездку в такси до аэропорта! Почему нельзя было сразу ответить старику: «Добраться живым до Малой Азии тебе, брат, не удастся!»? Оставайся, мол, здесь, умирай спокойно, окруженный Алеко и Тедди, умирай под хорошо отрепетированный дуэт: «Дедушка, дедушка!»
Нести околесицу об абрикосовом дереве и горных водах?! «Пей вместе с остальными хлорированную отраву! — должен был я сказать. — Хоть ты и без ума от винограда, но не видать тебе снежной шапки на Аргусе как своих ушей!»
Зачем я обнадежил его?
Дав обещание в тумане любви, я не принес ему желанного облегчения. А себе лишь создал новые проблемы.
Сейчас мне надо вернуться и сказать ему правду: обещанное — невыполнимо.
Или так — не достал кислородной подушки!
Нет. И то ложь, и это. В мире нет невозможного, в этом мире. Если бы Кеннеди сказал своим детям: «Ребята, достаньте!» — они бы достали. Разумеется, у них денег — куры не клюют, но они еще и любят папу. Не верите — взгляните на фотографии семьи.
Я же люблю его не так сильно.
Итак, что мне сказать?
Я заказал еще — «Дюарз».
В дальнем углу бара сидел дядюшка Джо. Он, конечно, видел, как я зашел, но надеялся, что я его не замечу. Теперь же он помахал мне и приплыл к стойке, поставив свою рюмку рядом с моей.
— Всего один глоток! — оправдывался он. — Уже иду. Глянь, какая прелесть.
Он открыл маленький коричневый пакет и показал его содержимое.
Там были гроздья белого винограда, без косточек, столь любимого отцом.
— Один глоток! — повторил он, его глаза виновато, как у старой собаки, сощурились.
— Я тоже только один, — сказал я.
Джо выглядел плохо.
— Я рад тебя видеть, Джо! — сказал я неожиданно, в порыве привязанности, любви или не знаю уж чего, обнял его и прижал к себе.
— Охо-хо! — выдохнул он, но улыбнулся.
Я никогда не чувствовал расположения к нему, но сейчас… наверно, из-за Тейтельбаума, я здорово изменился. До зеленщика я судил о людях с иной позиции, с точки зрения их полезности, их стремления жить, в общем, с их точки зрения, наверно, так.
Передо мной, думал я, тот самый человек, который все начал, тот самый, кто привез сюда всю семью. Если бы не он, жить мне в Турции и быть одним из запуганного греческого меньшинства. А он — здесь. В конце дороги, доживает последние месяцы. И здоровье его брата должно тревожить его. Мой отец был талисманом. И мы с Джо понимали это.
Я взглянул на него и увидел другого человека. Лицо, покореженное годами, было цвета козьего сыра, такое же бело-копченое, в полутемном баре оно блестело, как белый ночной червь. Только глаза отливали чернотой последней решимости, у которой не оставалось выбора.
Я держал, не отпуская, его плечи. Он был первым, думал я. Покинул отчий дом, место, в которое мой отец так хотел вернуться. Остальное — семейная легенда: как его послали искать свой путь в жизни, верхом на ослике, кстати, он день и ночь работал как проклятый, буквально изнурял себя на двух, а то и трех работах одновременно, пока не заработал денег на поездку в Америку, как он работал за океаном, по крохам собирая доллары на билеты в Штаты пятерым братьям и двум сестрам, матери и отцу, как он встречал в порту семью и узнал, что отец умер во время путешествия и похоронен в океане, и, наконец, как он работал впоследствии, потом и кровью скопив достаточно денег для семейного бизнеса, и уже несколько лет спустя сумел стать сказочно богатым, сумма его состояния выражалась миллионами, как он жил при этом, преуспевающий и довольный, как купил большой магазин, два «роллс-ройса», один — в Нью-Йорке, другой — в Париже, как мог оплачивать услуги шофера и девочек, квартиру в Ритц-Тауэре, когда здание завершили в 1926 году, — квартиру, в которой — даже поныне цокаю языком — был маленький гимнастический зал и персональный телеграф с биржи.