Происходящее было до боли знакомо. Мы уже занимались подобным с Гвен. Любовь в дебрях исследовательской макулатуры. В какой-то момент я даже раскалился. Но потом вся пылкость испарилась, я стал как заезженная пластинка: качал, качал, а конца-края видно не было. Бедняжка окончательно растерялась. Через какое-то время я просто остановился, мы посмотрели друг на друга. Эрекция оказалась бесплодной. Мне пришлось извиниться и встать. Продолжать не было смысла. Наш акт не был следствием ни любви, ни привязанности, ни даже внезапного желания. Я обознался.
Спускаясь вниз по ступеням ее дома, я насвистывал через передние зубы «Большой шум из уинетки» и удивлялся, что тяга к Гвен после стольких месяцев была еще так сильна. А что касается статьи, то себя не одурачить — я не только не хотел писать ее, я бы не написал ее, даже приложив все свои усилия, чтобы доказать самому себе, что хочу. Я перешел в стадию размыкания со всем на свете.
Поэтому позвонил в журнал и сообщил, что статью писать неинтересно.
Новость их парализовала. Они начали протестовать, мол, я оставляю их в тяжелый момент, мол, это задание лежало у них в столе ради меня и ждало только меня.
Я сказал, что статья, по сути, уже готова, надо лишь использовать в ней другие имена. Поменять Колье на Блантона, а автомобили — на моторные лодки.
Прекрати дурить, сказали они, ты обязан написать ее, никто, кроме тебя, на такое не способен. Промелькнул слабый намек, что я, судя по затратам на предыдущем задании, у них немного в долгу. Пришлось сослаться на аварию, выразить удивление, мол, еще неизвестно, кто у кого в долгу. Я сказал, что хожу сам не свой (я даже услышал жалобную нотку в своем голосе), подташнивает и мутит. Неужели они не заметили, что сквозь загар проступает обыкновенная бледность?
Им пришлось признаться, что я действительно выгляжу плоховато. А потом все-таки заставили меня пообещать не браться за работу до тех пор, пока я полностью не войду в форму. Обещание прозвучало могильно.
Я вышел из телефонной будки. Был полдень, я был свободный человек. Как поется в песне: «Не знал я, куда иду, но шел».
Верно лишь одно — выздоровление закончилось.
Глава седьмая
Я очутился на какой-то улице. Где точно, не имел понятия. Было жарко. Сверху палило солнце. В облаке смога это место было ярче, чем другие. Мои глаза обожгло. Нос учуял индустриальные отходы. Я их чувствовал даже на губах. В воздухе разливалась ядовитость. Мне нужно было укрытие. Я подумал о маленьком подвальчике в Индио. Там, наверно, прохладно и безопасно. Но так далеко отсюда. И я туда не хотел.
В некоторых городах вы идете в бар и принимаете рюмочку, чтобы согреться. В Лос-Анджелесе вы идете в бар, чтобы избавиться от сального смога.
Внутри заведения было темно и прохладно. Я с облегчением вздохнул. Первая рюмка водки с тоником очутилась во мне еще до того, как глаза привыкли к полумраку и оказались способны различать окружающих. По бокам стояли люди. Интересно, а что они здесь делают в середине рабочего дня, глядя перед собой, отстраняясь от соседей? Все как один респектабельны, похожи на представителей процветающих компаний. Неужели тоже, как и я, бросили работу?
Домой идти не хотелось. Как и остальные в баре, я желал только одного — стоять и ощущать себя бочкой с порохом, к которой подведен короткий шнур. Оброни кто-нибудь сердито подожженную спичку, и бочка взорвется.
Я подошел к музыкальному автомату, нашел Эла Хирта. При звуках «Явы» никто не зааплодировал выбору. Но никто и не возразил.
Интерьер бара был выполнен в стиле а-ля Гавайи. Но самих гавайцев видно не было. Я выпил еще водки и ушел.
Только четыре часа. Если идти домой, придется объяснять Флоренс массу вещей.
Снаружи было еще жарче. На глазах выступила влага. Я ощутил пыль в воздухе. Куда же скрыться от смрада?
Я проходил мимо отеля. Зашел внутрь. Название его было «Пальмы». Но пальм не было. Комната с кондиционером. Я упал на кровать. Окна закрыты. Потолок — белая, без пятнышка, плоскость. Нет даже мух. Комнату только что привели в порядок. Я встал и включил телевизор. Потом встал и выключил телевизор. Вспомнил, что по пути в комнату видел бассейн. Пошел к бассейну. Вода мерцала прохладным аквамарином. Я нагнулся и окунул в нее палец. Вода тяжело пахла хлоркой и дезинфекцией. Я вернулся в комнату и вымыл руки. Наискосок по унитазу тянулась бумажная лента, надпись на которой утверждала, что судно стерилизовано для моего пользования. Полотенце источало запахи дезинфектантов. Этим же пахли простыни. Я включил кондиционер, чтобы выветрить все запахи. Струи толчками пошли над кроватью. Я продрог за минуту.
Я встал и вышел на улицу. Подъехало такси. Я остановил его и поехал на аэродром, где стояла моя «Сессна-172».
Увидев меня, механики обрадовались. Они еще не знали, что с «Зефиром» покончено. Для них я был собственник «Сессны». Пока шло мое выздоровление, единственное место, где я не позволял себе хохмить, это в конторе по обслуживанию «Сессны». Плата поступала исправно. Поэтому когда я попросил выкатить голубушку, ее выкатили без задержек.
Вынырнув из смога, я оказался на высоте семь сотен футов и парил над пляжем Санта-Моника. Повернул на север, шлейфы зловония ушли назад. Четко различались желтоватые дымы. Сера.
Севернее Малибу желтизна уменьшилась. Я клюнул вниз и пронесся над пляжем Зума на двухстах футах. Затем решил проведать Каньоны. Воздух там был чище. Солнце било в лоб. С одного боку горы темнели, с другого — отливали серебром. Я засек стадо оленей, сонное царство. Они обычно пасутся по ночам, а днем отсыпаются в кустарниках. Я застрекотал прямо над ними и перебудил все сборище. Они побежали. Картина получилась красивая, они бежали по лощине, куда солнце не доставало, и я видел лишь их несущиеся тени. Стадо убежало в сторону, обогнуло холм и исчезло.
Я повернул на юг. Над деловым центром Лос-Анджелеса смог напоминал облако газа времен первой мировой войны, убивший все живое, но не растаявший в массе города. Несколько зданий, включая башню «Вильямса и Мак-Элроя» — западное отделение агентства, протыкали ядовитое марево. Я начал описывать круги вокруг башни на скорости, близкой к эффекту «обратного управления», когда самолет может не послушаться летчика. Круг за кругом. Я вновь задался вопросом: а была ли эта рука ниоткуда, повернувшая мою машину в бок грузовика, на самом деле? Смешно! Тогда почему я долдонил всем, что была? Потому что была не была, но не хотел же я убить себя? Тот, кто вывернул руль, определенно был не я. Открыв дверь кабины, я наклонился наружу, едва не вываливаясь. Я ждал. Самолет кружился вокруг башни. Я позвал: «Эй! Рука друга, рука врага, явись!»
По полицейской частоте радио шел сплошной поток ругательств в мой адрес. Я похерил «копов», мне надо было обязательно выяснить, появится ли «рука», коли я предоставил ей такую возможность. Ну что ей стоит заклинить стабилизатор или просто вытолкнуть меня, я уже почти вываливался и так.
Ситуация идиотская. Я описывал круги вокруг башни, ожидая развития событий. Я орал в белый свет: «Эванге-ле-е (так звал меня отец)! Эвангеле! Зачем ты хочешь себя убить? Скажи, Эвангеле! Где ты предал себя?» Ответа не последовало. Ни знака, ни руки, ничего! Сверху подлетел полицейский вертолет. Я видел их перекошенные физиономии, слышал их рев по радио. В тот день невменяемое состояние Эдди Андерсона не помогло отыскать ответ на жгучий вопрос. Даже усугубленное его животным криком, напоминающим рык блаженного пророка в наиболее известных библейских хрониках. Она, рука, придет — если придет — неожиданно.
Стражи порядка ждали меня у полосы. Ради моей персоны забросили все дела и приехали. Обещали, что устроят головомойку, каких свет не видывал. Я подарил им свою лучшую «ничейную» улыбку и отбыл в машине домой.
Дома меня тоже ждали — Флоренс и доктор Лейбман. Их лица выражали убийственное спокойствие; такую мину они всегда корчили в ситуациях, близких к истерике. Вежливо привстали, увидев меня. Доктор Лейбман ухмыльнулся, такой, знаете, очаровашка. Но и я, и они знали, каково было веление времени. Я должен был немедленно сгинуть прямо на месте. Что же они скрывали за своими масками спокойствия, черт возьми? Что я полоумный, свихнутый?