П и ш е к. Ба! Как балалайку, наладил тебя твой отец. Бряцаешь не вовсе глупо. Для меня мило, что сердце есть то же, что печь.
Е р о д и й. Всякое сердце есть жертвенник, огнище или каминок…
П и ш е к. Что же ты умолк?
Е р о д и й. Желание есть‑то неугасаемый огонь, день и ночь горящий. Дрова суть то все, желаемое нами. Сие горнило и сия бездна — углие огненное, курение дыма, восходящее до небес и нисходящее до бездн, пламенные волны вечно изблевает сама сущь морских бездн и ширина небес всех. Тут‑то прилично подобает сказать святого Исидора слово [610]. «О человек! Почему удивляешься высотам звездным и морским глубинам? Войди в бездну сердца твоего! Тут‑то удивись… если имеешь очи». О глубокое сердце человека, и кто познает его? О сердце и воля, беспредельный и бесконечный ад!
П и ш е к. Ведь же и твое сердце горит, и курит, и дымится, кипит, клокочет, пенится. Так ли?
Е р о д и й. Содома ведь горит, курит и прочее, сиречь неблагодарное сердце. О всех бо неблагодарных пишется: «Горе им, ибо в путь Каинов пошли…» Но не все же суть сердца Каиновы. Суть и Авелевы жертвенники благовонные, как кадило дым, возвевающие в обоняние господа вседержителя. Не знаете ли, госпожа моя, что пеларгиян- ский мы род, рождаемый к благодарности? Сего ради и благочестивые из людей нашим именем знаменуются (еродиос), ибо мы есть божие благоухание. Не воздаем безумия богу, тщанием не ленивы, духом горя, господу работая, упованием радуясь, скорби терпя, в молитвах пребывая и всем благодаря, всегда радуясь.
Пишек. Разве же у вас благочестие и благодарность есть то же?
Еродий. Разве ж то не то же есть: благое чествовать и благой дар за благо почитать? Благочестие чествует тогда, когда благодарность почтет за благое. Благочест- ность есть дочь благодарности. Благодарность есть дочь духа веры. Тут верх… Вот вам Араратская гора!
Пишек. Признаюсь, друг, что сердце мое нудится дивиться сердцу, неописанной (по слову твоему) бездне. Оно мне час от часу удивительнее. Слово твое действует во мне, будто жало, впущенное в сердце пчелою.
Еродий. Сего ради ублажаю вас.
Пишек. О чем?
Еродий. О том, что ваше желание, или аппетит, начал остриться к единой сладчайшей и спасительнейшей из всех пищ пище. Как денница солнце, так и сие знамение ведет за собою здравие. Недужной утробе мерзка есть еда самая лучшая и яд для нее. Здравое же и оновленное, как орлина юность, господом сердце преображает и яд в складкополезную еду. Какая спасительнее пища, как беседа о боге? И все гнушаются. Что горестнее есть, как пароксизмами мирских сует волноваться? И все услаждаются. Откуда сия превратность? Оттуда, что голова у них болит. Больны, последы же мертвы, и нет Елисея, чтоб сих умонедужных и сердобольных отроков воскресить. Ибо что есть в человеке голова, если не сердце? Корень дереву, солнце миру, царь народу, сердце же человеку есть корень, солнце, царь и голова. Мать же что есть болящего сего отрока, если не перламутр, плоть тела нашего, соблюдающая в утробе своей бисер оный: «Сын, храни сердце твое!» «Сын, дай мне сердце твое!» «Сердце чистое создай во мне, бог!» О блажен, сохранивший цело цену сего Маргарита! О благодарность, дочь господа Саваофа, здоровье, жизнь и воскресепие сердцу!
П и ш е к. Пожалуйста, еще что‑либо поговори о сердце. Вельми люблю.
Е р о д и й. О любезная госпожа моя! Поверьте, что совершенно будете спокойны тогда, когда и думать и беседовать о сердце не будет вам ни омерзения, ни сытости. Сей есть самый благородный глум. Любители же его названы «царское священие».
П и ш е к. Для чего?
Е р о д и й. Для того, что все прочие дела суть хвост, сие же есть глава и царь.
П и ш е к. Ба! А что значит глум? Я вовсе не разумею. Мню, что иностранное слово сие.
Е р о д и й. Никак. Оно есть старославянское, значит то же, что забава, по–эллински йихтрф^ (диатриба), сиречь провождение времени. Сей глум настолько велик, что нарочито бог возбуждает к нему: «Упразднитесь и уразумейте»; столько же славен, что Давид им, как царским, хвалится: «Поглумлюся в заповедях твоих». Древле един только Израиль сею забавою утешался и назван языком святым, прочие же языки, гонящие и хранящие суетное и ложное, — псами и свиньями. Сей царский театр и дивное зрелище всегда был постоянный и неразлучный всем любомудрым, благочестивым и блаженным людям. Всякое зрелище ведет за собою скуку и омерзение, кроме сего; паче же сказать: чем более зрится, тем живее рвется ревность и желание. Насколько внутреннее открывается, как только множайшие и сладчайшие чудеса открываются. Не сей ли есть сладчайший и несытый сот вечности? Мир несытый есть, ибо не удовлетворяет. Вечность несыта, ибо не огорчает. Сего ради говорит: «Сын, храни сердце твое». Разжевав, скажите так: «Сын, отврати очи твои от сует мирских, перестань примечать враки его, обрати сердечное око твое в твое же сердце. Тут делай наблюдения, тут стань на страже с Аввакумом, тут тебе обсерва- ториум, тут‑то узришь, чего никогда не видал, тут‑то надивишься, насладишься и успокоишься».
П и ш е к. Но для чего, скажи мне, все сердце презирают?
Е р о д и й. Для того, что все его цены не видят. Сердце подобно царю, в убогой хижинке и в ризе живущему. Всяк его презирает. А кому явилось величествие его, тот, упав ниц, раболепно ему поклоняется и сколь можно, все презрев, наслаждается его и лицом, и беседой. Слово сие: «Сын, храни сердце твое» — сей толк и сок утаивает. Сын! не взирай на то, что твое телишко есть убогая хижинка и что плоть твоя есть плетенка и тканка простонародная, рубище подлое, слабое и нечистое. Не суди по лицу ничего, никого, ни себя. В хижинке той и под убогою тою одеждою найдешь там царя твоего, отца твоего, дом твой, ковчег его, кифу, гавань, скалу и спасение твое. Быстро только храни, блюди и примечай. А когда опять Давид говорит: «Поглумлюся в заповедях твоих», — не то же ли есть, что сказать так: «Наслажусь твоего лица, слов твоих, советов и повелений»? Самое ведь величест- вие его неизреченно удивляет прозорливца. Не пустой ведь вопль сей: «Исповедуюсь тебе, ибо страшно удивил меня ты». В древние лета между любомудрыми восстал вопрос сей: «Что ли есть наибольшее?..» О сем все размышляли через долгое время, летом и зимою, ночью и днем. Породились о сем книги. Отдавалось от ученых гор по всей Вселенной многое многих ответов и разногласное эхо. Тогда‑то смешались и слились языки. Встал язык на язык, голова на голову, разум на разум, сердце на сердце… В сем столпотворении нашелся муж некий, не ученый, но себя презревший. Сей, паче надежды, обезглавил Голиафа. Смутилась и вскипела вся музыка, поющая песни бездушному истукану, тленному сему миру, со златою его главою — солнцем. Злоба правде противилась, но о кифу вся разбилась. Восстали борющиеся волны, но победила славная сия слава: «Посреди (говорит) вас живет то, что превыше всего». О боже, сколь не красива музыка без святого духа твоего! И сколь смехотворна есть премудрость, не познавшая себя! Сего ради молю вас, любезная госпожа моя, не смейтесь и не хулите отца моего за то, что ничему нас не научил, кроме благодарности. Я стану плакать, убегу и полечу от вас.
Пишек. Постой, постой, любезный мой Еродий! Ныне не только не хулю отца твоего, но и благословляю и хвалю его. Ныне начало мне, как утро зареть, так открываться, сколь великое дело есть благодарность! Сотвори милость, еще хоть мало побеседуй.
Е р о д и й. О добродетельница моя! Пора мне за моим делом лететь.
Пишек. Друг мой сердечный! Я знаю, что отец твой, милосердная и благочестивая душа, не разгневается за сие.
Еродий. Чего ж вы желаете?
П и ш е к. Еще о сем же хоть мало побеседуем.
Е р о д и й. Станем же и мы ловить птицу тысячу лет.
П и ш е к. Что се ты сказал?
Е р о д и й. Вот что! Некий монах 1000 лет ловил прекраснейшую из всех птиц птицу.
II и ш е к. Знал ли он, что уловит?
Е родий. Он знал, что ее вовеки не уловит.