В такие минуты Януш тосковал о Польше, представлял себе то тишину полей, то безмятежный рассвет в Варшаве, и внутренне готовился лететь отсюда, чувствуя, что он чужой этому миру.
А может, чужой миру вообще? Он жаждал обрести хоть какую-нибудь связь с этой толпой, с людьми, пустить здесь корни, но не знал, как этого достичь. Никогда не ощущал он более остро своей отчужденности и никчемности. Не только пестрая толпа стремилась мимо него по бульвару Сен-Мишель, — сама жизнь проходила мимо него.
Эдгар явился неожиданно. Несколько минут он стоял, глядя на задумавшегося Януша. Наконец тронул его за плечо. Януш усмехнулся.
— Пора возвращаться в Польшу, — произнес он вместо приветствия. — Тут мне делать нечего.
Эдгар подсел к его столику, помолчали.
— Знаешь, зачем я хотел с тобой повидаться? — начал Шиллер. — Сегодня вечером играют мой квартет у Гани Эванс. Приходи…
— У Гани? А хорошо играют? — спросил Януш.
— Разумеется. Будут несколько критиков и музыкантов. Надо практиковать такие вещи. А у меня это не получается… J’aime faire l’amour, mais je n’aime pas m’occuper de mes enfants[72]. He умею этим заниматься…
— А мне кажется, — сказал Януш, — что истинные произведения так или иначе станут известными. Надо только набраться немножечко терпения.
— Я должен зарабатывать, — прошептал Эдгар с грустной улыбкой. — Не всегда же можно рассчитывать на деньги Эльжуни. А родители…
Януш рассмеялся.
— Мы оба живем на деньги наших сестер. Странное стечение обстоятельств.
— Потом они будут жить за счет наших произведений. Потом — то есть после нашей смерти. Послушай, ты пишешь стихи?
Януш зарделся.
— Когда-то писал. Когда любил Ариадну.
— А теперь не любишь?
— Теперь я не пишу стихов.
— Что ты думаешь об этом уходе в монастырь? — немного погодя спросил Эдгар, не называя имени Ариадны.
— Идиотизм. Помесь истерии со снобизмом, — со злостью буркнул Януш.
— Я ничего в этом не понимаю, — откровенно признался Эдгар.
— Потому что не бываешь в обществе этих людей. Это действительно уму непостижимо. Как можно так жить?
И вдруг без всякой связи продекламировал:
Чайки кричали: чьи вы?
Мы отвечали: ничьи…
Они опять помолчали, глядя на двигавшихся мимо людей. Маленькая цветочница пробивалась сквозь толпу буйных студентов, неся плоскую корзину с крохотными букетиками голубого барвинка. Януш вспомнил парк в Молинцах, густо заросшие барвинком газоны. Барвинком и плющом были покрыты и могилы возле круглой часовни.
— Ты давно читал «Куклу»{98} Пруса? — спросил он Эдгара.
— Давненько, когда мама велела прочесть. Почти забыл.
— Не помнишь описание поездки Вокульского в Париж?
— Помню только Гейста{99} и проблему «воздухоплавательной машины»… — ответил Эдгар с легкой иронией.
— Я и имел в виду Гейста, — оживился Януш. — Меня всегда забавлял этот символичный Гейст в позитивистском романе и к тому же переселенный в Париж. Вот и пришла мне в голову мысль: каков он — ведь это так любопытно узнать, — Гейст [73] этого города? Пожалуй, он теперь не занимается проблемами воздухоплавательной машины?
— Полагаю, что мы увидим сегодня у Гани такого «гейста». Профессора Марре Шуара.
— Того, что расщепил атом?
— Нет, атомы уже давно расщеплены. Он фотографирует атомы…
— Ты что-нибудь понимаешь в этом?
— Мало. Мне всегда представлялось, — сказал Эдгар, — что атом — чисто умозрительная конструкция, вспомогательная гипотеза. Но раз его можно расщепить и даже сфотографировать, то, значит, он существует реально…
— Невероятно… Но я имел в виду совсем другое. Мне бы хотелось знать, каков в действительности дух этого города! Ведь то, что мы здесь видим, — всего лишь фальшивая внешняя оболочка, нечто несущественное.
— Мне кажется, что дух этого города, — медленно процедил Эдгар, — играет решающую роль для Европы. Мир не был бы тем, чем он есть, без Парижа. Париж — это нечто очень важное…
— Выходит, и Европа нечто важное? В этом я сильно сомневаюсь… — Януш очень уж горячился, произнося это богохульство. — Боюсь, что-то в ней не в порядке.
— Это наверняка важная штука. Может, наиважнейшая, могу дать тебе честное слово…
Януш немного смутился.
— Ты считаешь меня неучем или анархистом… А я хотел выразить совсем иное… Сомнение в прочности европейской культуры.
— Может, она и непрочна, но если рухнет, то с ней вместе рухнем и мы со всеми нашими квартетами, стихами, картинами…
— И монастырями…
— Это еще не самое худшее. Но я неспроста заговорил с тобой о стихах. Скажи, ты бы не согласился написать для меня текст?
— Я? С какой стати? К этой песенке об одиночестве?
— Да, что-то такое. Я понимаю, это слишком интимно, но все же хотелось бы что-то в этом роде: человек творческий так же одинок, как женщина, разрешающаяся от бремени…
— Ты представляешь себе слова «женщина, разрешающаяся от бремени», — в песне? Особенно в твоей?
— Почему особенно в моей? Ни в какой… И все же хочется как-то это выразить… Напиши для меня что-нибудь такое. Очень прошу…
— Ты уже говорил мне об этом в посольстве… Но я, пожалуй, не сумею.
— Тут не нужно много слов. Только намеки… понимаешь, отрывочные фразы, что ли…
— Это очень трудно, — произнес Януш как-то грустно.
Он взглянул на композитора.
Эдгар сидел, склонив набок голову, и пристально смотрел на двигавшуюся по тротуару толпу, словно прислушиваясь к ее голосу. Но голос этот был монотонным и немелодичным шумом. К их столику подошла старая брюхатая сука и уставилась на них просящим взглядом. Глаза у нее были фарфоровые, как будто из нее уже сделали чучело. Она смотрела не двигаясь, но очень выразительно.
— Мне нечего тебе дать, — сказал Януш собаке.
— Может, она, как человек, — усмехнулся Эдгар, — удовольствуется тем, что ты ее приласкаешь.
Но собака не удовольствовалась лаской. Она все стояла возле их столика, очень жалкая, и, даже когда они встали и пошли, не двинулась с места, а только смотрела им вслед фарфоровыми кукольными глазами навыкате и мерно помахивала желтым облезлым хвостом.
Вечером у Гани Эванс собралось небольшое, но «весьма избранное» общество. Януш, как всегда в таких случаях, чувствовал себя одиноко, неприкаянно и дивился Эдгару, который развлекался, смеялся и слегка флиртовал с хозяйкой. Во фраке он выглядел великолепно. У Януша, разумеется, выскакивала запонка из манишки, и ему постоянно приходилось ее поправлять, так что в конце концов возле петельки образовалось темное пятно. Это не давало ему покоя.
Когда уже все собрались и музыканты приготовились исполнить квартет (первым номером был квартет Гайдна), вошел какой-то господин во фраке с подчеркнуто закругленной линией и пышном белом галстуке. Януш с изумлением узнал в нем Неволина. Тот не заметил его, и они не раскланялись. Музыканты настроили инструменты, и сразу зазвучала музыка.
Во время исполнения квартета Гайдна Януш, немного скучая, разглядывал присутствующих. Сидели в большой гостиной, а не в той, где Ганя Эванс пела Янушу арию из «Тоски». Гостей собралось не более двадцати: несколько очень красивых женщин, Анна де Ноай, как всегда, в коричневом тюрбане, старый Пенлеве, Павлова-Клемансо — старая венская еврейка в голубом бархатном платье, еще несколько дам. На всех лицах отражалась скука, которую старались скрыть из вежливости. Музыка совершенно не интересовала гостей. В темном углу Януш разглядел маленького сухощавого человека с пышной гривой волос, единственного из всех присутствующих, который, казалось, наслаждался Гайдном. Веселые пассажи скрипок и повторы основной темы отражались на его худом лице и в больших черных глазах, оттененных оправой очков. Еще до концерта Шиллер сказал Янушу, что это и есть известный ученый Марре Шуар, физик, выдвинутый на Нобелевскую премию. Тот самый, который, по словам Эдгара, фотографирует расщепленные атомы. Радостная музыка Гайдна доставляла ему явное удовольствие.