Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

После этой фразы следовали беглые скрипичные пассажи, и сразу же Эльжуня восклицала:

Солнце, что всходит так тускло над градом,
Точно зова моего не слыхало…

Куда девались крикливые ферматы? Наигранный драматизм? Музыкальные фразы подавались так просто, как будто она переговаривалась с флейтой, с гобоем, со скрипкой, советовалась с ними:

Что же сказать мне милому нынче?
Что из сердца извлечь, чем сердце опутать?

Эдгар знал, что все напрасно, что вопросы эти чисто риторические, что сердце замрет, а с ним и вся эта чудесная жизнь, заключенная во флейтах и гобоях, что замрет это сердце, которое никогда не любило, а с ним и надежда на избавительницу любовь. Скрипки вознеслись, как высокий вздох, потом скрипичное соло задержалось на флажолете, а вместе с ним, как вздох, замерло и оборвалось высокое до диез Эльжуни, взятое пианиссимо. Зал не аплодировал.

Когда началась вторая песня, Эдгар подумал, что вряд ли появится исследователь его творчества, который заметит, что то, что сейчас играет виолончель, является усилением и обращением «темы смерти» из первой песни. Как часто композиторы вводят в свои партитуры одним им понятные намеки, цитаты, шутки, о которых слушатель никогда не подозревает, исследователь же знает только иногда. А ведь именно это «усиление» и способствовало тому, что настроение песни, шепот виолончели, то, что Эльжуня произносила тихо-тихо, будто рассказывала людям в первом ряду партера о своем сыне, который родился и умер в Константинополе, непосредственно связывалось с настроением первой песни, вытекало из нее.

…Лицом в тот запах погрузись,
В нем все — сирень, в нем все — весна!
И сразу юность, время, жизнь
Предстанут легкой лаской сна…

И Эдгар припомнил именно такую минуту: она отчетливо всплыла перед его глазами, когда, согнувшись в кресле, опустив веки, он слушал шелестящие вздохи смычков, которые извлекали аккорды не одновременно, а вступая один за другим. Когда-то, когда он был совсем еще мальчишкой, четыриадцатилетним пареньком, в Одессе из-за эпидемии закрыли гимназию, и мать отослала его на каникулы в Молинцы. Это было в первые дни мая. Во дворе вокруг клумбы росли густые кусты сирени, и он играл тогда с дочкой кухарки, маленькой Параской, даже не подозревая, что в этих играх таится зародыш любви. И вот как-то Параска пришла к дому в венке из сирени, «заквичана у безови», как она говорила, и Эдгар, делая вид, что нюхает сирень, укусил Параску за ухо. И теперь, когда Эльжуня, почти беззвучно уносясь все выше и выше малыми терциями, произносила:

…Ты знаешь сам,
Какая ласка спит в сирени той… —

он действительно почувствовал запах весенней сирени и запах тела Параски, когда он ее укусил, и потом припомнил, что у Параски были точно такие же глаза, как у Гелены. И его всего заполнило сияние того далекого весеннего дня… Приехал он сразу после дождя, листья — такие… сердечком — так и сверкали, влажные, и горько пахли, нагретые лучами… Приехал он из Сквиры на чужих лошадях, так как брички из Молинцов не было… И когда он шел по дорожке к крыльцу, в мягкой глине оставались его следы…

Эдгар даже не заметил перехода к третьей песне. Здесь флейт уже не было, хотя песня и называлась «Флейты в ночи», только с самого начала все нарастал и нарастал общий вздох всех смычков, чтобы наконец рвануться ввысь вместе со словами:

Флейты поют, а тебя нет со мною,
Ночь, только ночь, как темно в той ночи…

Эдгар постепенно, отрешался от воспоминаний, которые — он знал это — заключены где-то в этих песнях, таятся в них, как невидимые источники музыки. В тонкой музыкальной ткани была скрыта Параска, и запах ее еще детского тела, и глянцевитые листья сирени, и следы ног в мокрой глине, и даже воспоминание о желтом блестящем башмаке на его ноге.

Третью песню он слушал как что-то чужое. Эльжбета сделала тут такое крещендо, какого он давно не слышал. Голос ее постепенно накапливался, словно вода, и вдруг, когда оркестр резко смолк, один только этот голос и остался под сводом филармонии, словно высокая белая колонна.

Началась четвертая песня. Завороженная публика не прерывала цикла аплодисментами. И вот в оркестре стали возникать рваные фразы все той же темы, «Шехерезады», создавая сумятицу, и из этой сумятицы вырвался голос сестры, ровный, спокойный, глубокий, рассказывающий о том, что

Чуть месяц явился на черное небо,
На него ополчились тучи…

Самым чудесным было это величайшее спокойствие Эльжбеты, которая вздымала над бурей оркестра свои высокие портаменто. Эдгар откинулся в кресле и увидел ее, ее профиль над взлетающим и опадающим смычком первой скрипки. В первый момент она показалась ему какой-то совсем незнакомой. Перья излишне удлиняли ее голову, а кроме того, Эльжбета очень изменилась со времени их самой радостной встречи, когда она пела в Одессе «Verborgenheit», по потом он вспомнил, что эту манеру держать голову, это изумительное движение — le porte de la tete, как говаривала тетя Михася, — он уловил у нее впервые именно тогда, а теперь он снова видит ее, и точно так же поднимает она голову и вновь и вновь бросает свое ля бемоль, которым он явно злоупотребил в своей песне, куда-то ввысь, чуть не к галерке.

«О боже, — произнес он про себя, — и откуда у нее еще столько голоса и столько этой «Innigkeit»[96], которая совершенно изменила характер моей песни? Откуда у нее нечто такое, что так усиливает все, что я пишу? Или она тоже испытывает это постоянное предчувствие смерти? В молодости мне казалось, что я умру молодым, и только позже понял, что умирают всегда молодыми. Об этом я и написал в своих песнях. Неужели она это понимает? Наверняка нет. Нет у нее предчувствия и этих ужасных мятущихся чувств. Все это она раскрывает неосознанно и подает другим, точно кушанье к столу, сама к нему не прикасаясь. Она и есть настоящая Шехерезада.

Теперь он внимательно глядел на нее. Эльжбета умолкла, так как оркестр — сейчас уже tutti — снова устремился ввысь и ломаными аккордами врывался в небо, стремясь укрыть влюбленный месяц. И вновь неожиданно этот мелодический ход — ми бемоль — ля бемоль Эльжбеты, и спад. В этой кварте было что-то от зноя и пыли Одессы, от цокота лошадей полицмейстера Тарло и от разбивающегося о скалы моря. Потом море уже нигде и никогда так не разбивалось, превращаясь в пенистые косы, в игру кварт, в солнечный свет, как тогда на Среднем Фонтане. «Интересно, — подумал Эдгар, вслушиваясь в музыку, — думает ли она об Одессе?»

Эльжбета снова замолчала, а оркестр с глухим рокотом еще раз промчал по всем регистрам, и вдруг раздался звучный, мажорный аккорд, и певица взяла последнее ля бемоль, чистое и хрустальное. Затем все смолкло, потом грянули аплодисменты и наконец выкрики: «Автора, автора!» Следуя на сцену, Эдгар столкнулся на ступеньках с сестрой; прическа ее слегка растрепалась надо лбом, перья сбились, глаза были полны слез. Неожиданно она наклонилась к брату и схватила его за плечи:

— Никогда в жизни я уже не буду петь так, как сегодня.

V

На симфонические концерты Губе ходил всегда со Злотым, так как музыкальные вкусы их совпадали; говоря по правде, Злотый даже и тут оказывал огромное влияние на Губе. Всякую современную музыку, особенно музыку Эдгара, Злотый ненавидел; интуитивно почувствовав значительность исвоеобразие «Шехерезады», Губе в тот момент, когда Эльжбета, подхватив трен своего белого платья ипокачивая перьями, сходила со сцены, с широкой улыбкой повернулся к своему компаньону:

вернуться

96

Задушевности (нем.).

125
{"b":"250252","o":1}