Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— А как вы думали? Мы не против кого-то, мы только «за». За независимость страны басков. А этого боятся все испанцы. Как монархисты, так и республиканцы, как фашисты, так и социалисты… У всех мы бельмо на глазу.

Разумеется, Януш знал, что в стране идет война. Он ведь слышал пушки под Памплоной и ежедневно видел за столиками в ресторане гостиницы «De Londres» людей в мундирах. Но до сих пор ему еще не приходилось слышать столь полновесно звучащих слов — убит, расстрелян, казнен: каноник Аризтимуно расстрелян, каноник Панреги убит, поэт Лемона казнен, новеллист Онандья убит, романист Атерри расстрелян. Януша напугал этот однообразный перечень. Сколько же соответственно нужно было бы расстрелять поэтов и писателей у нас, если здесь расстреляли шестерых из пятнадцати? Великолепный переводчик каноник Маркьеги расстрелян. А вдруг бы у нас расстреляли Боя{144}? А этот молодой поэт с неподвижным, почти застывшим лицом, на котором нет и следа ненависти, спокойно произносит имена замученных.

«Где же она, человеческая культура?» — подумал Януш и задал этот вопрос юноше. Тот усмехнулся. Не будь он таким молодым, улыбка выглядела бы циничной.

— Вы здесь живете? — спросил Януш.

— Я живу у сестры, — ответил Хосе неохотно, — у меня сестра здесь, в Бургосе. Я приехал к ней на две недели.

Видя, что он как-то смешался, Януш попытался успокоить его.

— Не бойтесь, я не шпион.

— А зачем вы сюда приехали? — откровенно спросил переводчик «Антигоны».

— Я… тоже с сестрой. Моя сестра приехала навестить родственников.

— Не очень удачное время она выбрала.

Януш и без этого замечания знал, что время для туристского путешествия или родственных визитов не очень подходящее, поэтому предпочел вернуться к «Антигоне».

О склеп могильный, брачный терем мой
И вечный страж, — подземное жилище!
Иду к своим…

— Я вам мешаю? — спросил Януш.

— Да нет, пожалуй. Мне интересно говорить с вами, так много хотелось бы сказать. Только вот времени нет. Надо закончить этот перевод как можно скорее. Я же приехал к сестре только на две недели…

— За две недели вы хотите перевести всю «Антигону»?

— Весь материал у меня уже подготовлен. Словарь мне сейчас не нужен. Вот видите — книжка и тетрадь.

— Но почему вы так спешите? — спросил Януш, думая о чем-то другом.

Хосе снова покраснел, как мак.

— Мне надо будет вернуться… туда…

Януш не стал интересоваться, что значит это «туда», неожиданно почувствовав, что и он должен вернуться туда, домой, хотя там его никто не ждет. Кто его может ждать? Ядвига? Он горько усмехнулся.

— Видите ли, — сказал он молодому баску, — у каждого из нас какая-то своя цель и своя судьба. Так стоит ли спешить навстречу своей судьбе?

Хосе удивленно посмотрел на него.

— Вы, кажется, меня совсем не поняли, — сказал он и при этом вздохнул.

— Возможно, — пожал плечами Януш. — Мы как будто находимся на разных полюсах. Откуда нам понять друг друга?

— Как это откуда? Ведь мы же люди. Как же мы можем допустить, чтобы человеческие проблемы разрешались таким путем? Ведь это ужасно. Это кошмар, который должен потрясти нашу совесть — вот что главное. Разве вы этого не чувствуете?

— Хуже всего одиночество, — как будто без всякой связи сказал Януш, но баск решительно запротестовал.

— Хуже всего лживое общество, иерархия, основанная на несправедливости. И вот вместо того, чтобы переводить «Антигону», приходится заниматься убийством. Это куда невыносимее. Вы считаете, что Антигона могла убить Креонта?

— Электра ведь убила Клитемнестру.

— Нет, она не сама убила. Она подослала брата. Орест убил мать и с того времени не знал покоя — его преследовали эринии.

Януш не понял глубокого страдания, звучавшего в словах молодого человека.

Он взглянул на него, точно желая выведать, что именно скрывается за словами Хосе. Но тот отвел взгляд.

— Не думайте обо мне ничего плохого, — прошептал он.

У Януша так и сжалось сердце.

— Это уж скорее вы можете подумать обо мне плохо. Ну, я пошел, — добавил он, — не буду мешать вам, раз у вас срочная работа.

Хосе взглянул на Януша.

— Вы знаете, — медленно сказал он, — как только я вас встретил, у меня работа лучше идет. Я хотел бы каждый день показывать вам, что я сделал.

— А вы думаете, успеете кончить?

— До того? Пожалуй, нет, — вздохнул Хосе. — все-таки времени очень мало…

— Тогда я исчезаю, — сказал Януш и направился в гостиницу.

VIII

Януш Мышинский Эдгару Шиллеру:

Бургос, октябрь 1936.

Дорогой Эдгар!

Никак не могу найти себе здесь (да и вообще нигде) места, и мне кажется, что только общение с тобой благотворно подействовало бы на состояние моего духа. Но, разумеется, это заблуждение, потому что, находясь в Коморове или в Варшаве, я мог в любую минуту запросто пойти к тебе поболтать — и вот оно, то, что я сейчас называю общением с тобой, — а ведь я пренебрегал всем этим, не желал даже смотреть в твою сторону. Твоя микроскопическая комната на Варецкой всегда вызывала у меня досаду, как будто я разглядываю какую-то большую птицу в слишком тесной для нее клетке. Я просто не мог представить себе, что в таком маленьком пространстве рождаются твои великие музыкальные замыслы. Разумеется, это смешно, но ты же знаешь, что после смерти Зоси я точно во сне, и не надо придавать слишком большое значение тому, что я говорю или пишу. Недавно, когда я сидел на взгорье над собором, — там растет гигантский чертополох, точно такой, как в Маньковке возле ветряных мельниц, — мне пришло в голову, что я мог бы побеседовать с тобой, хотя знаю: отсюда страшно далеко до тебя. Достигнуть тебя я могу только словами — а чего мои слова стоят? — из моего письма, когда оно до тебя дойдет, ты наверняка ничего не поймешь. Да я и сам, когда ты это письмо будешь читать или когда я буду иметь возможность говорить с тобой о нем, также не смогу тебе ничего объяснить, потому что сам уже не смогу разобраться в моем теперешнем настроении. Но ты представь себе ребенка, ползающего у подножия уходящей в небо стены, где нет ни окна, ни дверцы, и ты получишь представление о том, что я сейчас чувствую. Полнейшая невозможность ответить самому себе хоть на некоторые из простейших вопросов, которые меня тут донимают куда настойчивее, чем когда-либо и где-либо… А ты ведь знаешь, что меня всегда осаждали, всегда окружали недруги, то есть тени вечности и бренности, с которыми я не знал, как справиться. Так вот, мой Эдгар, похоже, что самая невыразимая мука (ты этого, конечно, не поймешь) — это невозможность высказаться, выговориться, освободиться от всего, что накопилось на сердце, в голове, в руках, посредством как-то скомпонованных выражений, частей речи, имен существительных, прилагательных, глаголов… Ты все это считаешь ерундой, так как у тебя есть эти черные бисеринки-ноты («взбесившаяся икра», как писал Тувим{145}), которые являются не чем иным, как вереницей приказов твоим исполнителям. Ты умеешь им приказывать — а может быть, в этом и кроется тайна людского счастья? У меня вот никогда не было склонности приказывать. Боялся слуг, никогда не было учеников ни в детстве, ни в молодости. Ядвига вечно упрекает меня за это неумение распоряжаться. А как ты считаешь?

Так вот, я вроде ребенка, ползающего около огромной стены. Вчера мне приснилась эта стена, и я нынче с утра не могу расстаться с этим образом — потому-то и пишу тебе об этом, может быть, ты поймешь мою безнадежность и мой страх перед… перед чем? Перед ответственностью. Какой ответственностью? Ответственностью за себя, за то, что я такой.

Я читаю здесь одну удивительно глупую французскую книжку, которая называется «De la tristesse humaine». Накинулся я на нее потому, что считал, будто она касается тех материй, которые меня сейчас занимают да, пожалуй, и всегда занимали, а именно: неизбежной грусти любого явления, любой жизни. Грусти, возникающей просто из того, что все, даже самое радостное в мире, преходяще. А вот этот французский автор (некий Анри Оклер) с помощью пошлейших примеров из жизни Рафаэля или Леонардо да Винчи доказывает, что квинтэссенция человеческой жизни, в особенности художников-творцов, — это счастье. Грусть он считает вторичным явлением, которое может быть преодолено… Как видишь, полнейший идиотизм. Никогда еще так, как здесь, я не осознавал значения грусти как квинтэссенции всякой жизни, ее основного компонента. Раньше я думал, что преодолевать это душевное состояние призвано искусство, была на этот счет у меня этакая своя теорийка. Впрочем, как ты прекрасно знаешь, не у меня одного. Много на свете людей, которые так же видят «спасение в искусстве». Может быть, даже и ты к ним относишься. Помню, как ты читал в Одессе «Фауста» и излагал мне его основные положения. Но сейчас дело не в «Фаусте». Понимаешь, тут есть собор. Представь себе величественное сооружение, огромное, необозримое, которое в течение четырехсот лет создавали в одном и том же готическом стиле. Ты легко поймешь, чем стала эта готика, если храм закончили уже где-то в шестнадцатом веке после эпохи Изабеллы и Фердинанда. Нагромождение желтых скелетов, простирающих множество рук к голубому небу, на фоне бурой равнины Старой Кастилии (домов не видно, они теряются рядом с этим гигантом). Собор этот — нечто необычайное и одновременно аморальное. Он не может быть ни спасением, ни утешением. Все время думаешь о неимоверных мучениях людей, которые в течение четырехсот лет возводили храм, об их чудовищных, напряженных усилиях. А зачем? Пожалуй, собор этот — самое грустное зрелище на свете. Особенно если смотреть вот отсюда, где я читаю эту «утешительную» книжицу и гляжу на взлетающие из бурой земли изваяния, как будто сделанные из слоновой кости! Под сенью этого собора нет радости.

154
{"b":"250252","o":1}