— Ты так думаешь?
— Такое всегда приходит и уходит.
— Не всегда, — вздохнул Януш.
— Поживешь, увидишь. А тебе что кажется?
— Ничего. Только тут, по-моему, большая любовь.
— Старая княгиня тоже не одну большую любовь пережила, ну и что?
— А ты помнишь?
— Нет, не помню. Давно это было. То же самое будет и с Марысей.
— Понимаешь, мне кажется, что она не выйдет за него.
Панна Текла оторвалась от работы.
— Она? Марыся? — спросила с возмущением старушка. — Княгиня Билинская за Спыхалу? Да ты в своем уме, Янушек?
— Вот об этом я как раз и говорю. Не выйдет она за него.
— Подвернется кто-нибудь подходящий, почему бы и не выйти? Молодая, красивая…
— Жалко мне Казека.
— А мне нет. Мужик этакий! Не суйся, свинья, не в свой огород.
Януш засмеялся и взял Бесядовскую за руку.
— А в свой огород свинье можно соваться? Ой, Бесядося, что-то здесь не так.
Бесядовская тоже рассмеялась.
— А что Генрик? — вспомнила она. — Он встретился мне на кухне.
— Верно, верно, — смутился Януш. — Сидит у меня в комнате. Хочет, чтобы я поехал с ним в Закопане.
— Вот и отлично. Прокатись, это тебе на пользу пойдет. А то в этом доме духотища страшная.
— Но он едет немедленно. Через час…
— Ну и что с того? Что, тебя держит здесь кто-нибудь?
— Вот именно! Нет, ничто меня здесь не держит. Только денег нет.
— А я тебе дам. — Панна Текла отложила работу и направилась в угол, к комоду. — Сколько тебе? — спросила она, открывая шкатулку, стоявшую на комоде. — Двух тысяч хватит?
— Ты с ума сошла! Это же целое состояние. Как я верну тебе такую сумму?
— Вернешь, вернешь. Не сразу, так попозже. На старости лет я тебя всюду разыщу.
— Какая ты добрая!
Януш обнял Теклу и поцеловал ее в сморщенные щеки. Потом помчался в свою комнату. Генрик сидел все в той же позе.
— Едем, — сказал Януш, — едем. Теклюня дала мне деньги. Весь мир у наших ног…
— На целую педелю! — подхватил Генрик. — Ну, собирай манатки.
На вокзале была неимоверная давка. Только что выстроенный зал кишел пассажирами. Преобладала избранная публика, модно одетая, с шикарными чемоданами.
— Смотри, сливки общества улепетывают, — указывая на эти чемоданы, сказал Генрик.
Поезд на Закопане был набит до отказа. Пассажиры влезали в вагоны через окна с выбитыми стеклами, а кое-кто, воспользовавшись теплой погодой, устроился на буферных площадках и на крышах.
— Уж который год человечество путешествует таким вот образом, — философически заметил Генрик, когда они с разочарованными лицами проходили вдоль переполненных вагонов.
— И сколько лет еще будет так путешествовать… — отозвался Януш.
Но им повезло. В одном из головных вагонов они заметили высокую тормозную площадку, на которую нужно было взбираться по лестнице. Заглянули внутрь — площадка была пуста, но дверь оказалась закрытой. Тогда они обошли вокруг паровоза и заглянули с противоположной стороны; там дверь подалась. Площадка была тесная, вдвоем они едва умещались на ней, но к стене была прибита лавка, на которой немедленно улегся Генрик. Януш присел рядом. Свет вокзальных фонарей еле-еле проникал сюда, но все же освещал их лица — они будто фосфоресцировали в синем полумраке летней ночи. Белые и черные клубы пара и дыма из стоящего рядом паровоза временами заволакивали окошко. Никто не тревожил их здесь. Через каких-нибудь полчаса раздался заливистый свисток и поезд тяжело тронул с места.
Януш пытался объяснить Генрику, какие чувства испытывает он всякий раз, когда слышит протяжные гудки паровозов, но вскоре убедился, как трудно втолковать это человеку, не понимающему, о чем идет речь. Слова оказались слишком бедны. Генрику это надоело, Януш махнул рукой, и они заговорили о другом. В синеватой дымке ночи проплывали за окном деревья, станционные постройки, освещенные фонарями белые стены, неожиданно открывался кусок неба, усеянный звездами. А потом поля, плоские, ровные, бесконечные.
— А ведь я, по правде говоря, совсем не знаю Польшу, — сказал Януш. — Никогда не был ни в Закопане, ни даже в Кракове.
— Ну что ж, — зевнул Генрик. — польша… маленькая страна, маленький народ… ничего особенного… все обыденное.
— Нет, — возразил Януш, — для меня здесь много открытий. Я ведь все это знал только по книгам. И теперь все здесь кажется мне экзотичным. Только Варшаву я знал. И ты, конечно, прав: по сравнению с Россией здесь все мельче и ограниченнее. Тесно мне здесь.
— Привыкнешь, — сказал Генрик, — мне ведь тоже все тут кажется иным после Киева, где я провел два года.
— А ты, собственно, из каких мест? — спросил Януш. — Смешно, но я до сих пор ничего не знаю о тебе.
— Нечем было хвалиться. Из Лодзи я. Точнее, из-под Лодзи. Ты даже не представляешь, как незаметно лодзинские окраины переходят в самую настоящую деревню. Есть там такая речушка Мощеница. И пруды. У отца в тех местах была мельница. Наверно, и сейчас есть, я ведь с пятнадцатого года ничего не знаю о своей семье…
— Почему?
— Отец отрекся от меня, когда я уехал в академию. Летом четырнадцатого года мы с профессором Павлицким реставрировали церковь под Киевом. Там, как ты знаешь, я и остался, а потом все закружилось…
— Ты, наверно, чувствуешь себя одиноким в Варшаве?
— Как тебе сказать, кое-какие друзья у меня есть. Рисовали вместе…
Поезд мерно постукивал, неспешно катясь по направлению к Скерневицам. Януш смотрел в окошко, за которым изредка проносились сверкающие снопики искр.
— Да, страна не из красивых, — сказал Генрик. — Под Краковом местность поживописнее, но и там живут бедно.
— Вот это хуже всего, — прошептал Януш, — нужда страшная.
— Что ж делать? Мир не изменишь.
— Как знать? Может, и удалось бы все изменить, если бы очень захотеть…
— Хотеть-то можно, а как за это взяться?
— Вот этого я как раз не знаю. И не знаю, сумел ли бы я взяться. Я вот люблю читать стихи…
Генрик засмеялся:
— Боюсь, что ты любишь писать их.
— Стихами тоже мир не переделаешь, — уклончиво ответил Януш.
Генрик опять засмеялся.
— Вы посмотрите, какой великий реформатор нашелся.
— Но ты ведь тоже хочешь хорошо рисовать.
— Живопись — это совсем другое.
— Наверно. Но мне кажется, что все это основано на каком-то недоразумении, на какой-то лжи.
— Что значит — все это?
— Ну, все. Вся эта Польша.
— Но, но! — умерил Генрик его пыл. — Прошу полегче.
— Нет, это так, наверняка. Ты посмотри, вокруг огромный мир, широкий, высокий, бездонный. И где-то в нем небольшая точка. Разве может она уцелеть, существовать, сохраниться? Со всех сторон волны. А вот если бы в мире царила некая истина…
Генрик уселся на лавке и внимательно посмотрел на Януша. Болезненная гримаса перекосила бледное, худое, с резкими чертами лицо Януша. Волосы в буйном беспорядке рассыпались по лбу. Януша нельзя было назвать красивым, но в эту минуту Генрику вдруг захотелось писать его портрет.
— Ты знаешь, я написал бы тебя вот таким, какой ты сейчас.
— Ну что ж, пиши, — согласился Януш.
Они помолчали. Потом Януш снова заговорил:
— И все-таки должна существовать какая-то истина, которой мы с тобой не знаем.
— Все это болтовня и дурь. Никаких объективных истин не существует. И незачем забивать себе этим мозги. Жизнь нужно принимать такой, как она есть, вот и все. В конце концов, уже одно то, что я родился на мельнице над Мощеницей, предопределило мою судьбу. И отречься от своего происхождения я не могу. Пусть бы я рисовал, как Рембрандт, все равно мне от этого факта никуда не уйти.
— Рембрандт тоже родился на мельнице.
— Что ты говоришь? Вот не знал! — сказал Генрик с несвойственным ему интересом.
Януш рассмеялся.
— Значит, у тебя еще не потеряна надежда стать Рембрандтом.
— Разве что…
— Но ты им не станешь. Ты не умеешь страдать, как Рембрандт.
— А ты умеешь?