Молодые люди попали под начало к сержанту Голичу, невысокому мускулистому человеку немногим старше Юзека. Это был светлый блондин с чубом, лихо зачесанным над белым лбом, с крупными, ослепительно белыми зубами и выражением жестокости в светлых глазах. С той минуты, как Януш и Юзек появились в комнате, взгляд его был прикован к ним. Отныне только они подметали помещение, вытирали окна. Особенно часто он назначал их в караул, так что в конце концов все это заметили. Старый бородатый крестьянин из-под Сандомежа, Бурек, вступился было за юнцов, но после того, как Голич устроил ему разнос и, собрав солдат, кричал им, что они «большевики и революционеры», никто больше не думал о заступничестве.
Случай этот, однако, как бы уравнял всех. Мышинский и Ройский были приняты в среду ветеранов. Освещения в казармах не было, с наступлением сумерек разжигали огонь в железной печке, и люди собирались вокруг нее на весь вечер. Сквозь щели конфорок красный отблеск огня падал на лица солдат, изборожденные морщинами, на их бороды, на обнаженные тела, когда они «искались», сняв с плеч рубахи. Всех развлекал маленький, молодой, плюгавый Густек, варшавский парикмахер родом из Повислья, земляк сержанта Голича. Однако здесь, у этого очага, не было места ни волнующему единомыслию, ни взаимной доброжелательности. Люди были обозлены четырехлетней оторванностью от дома и полным отсутствием известий. События войны и революции ожесточили их, и, если сейчас у кого-нибудь в душе и сохранились добрые чувства, их стыдились показывать. С цинизмом и насмешкой солдаты рассказывали друг другу случаи из военной жизни, издевались над офицерами, младшими офицерами и постоянно были раздражены. Парикмахер Густек потешал всех, копируя начальство и те абстрактные речи, с которыми обращался к ним «идеалист» поручик Келишек. Солдаты дружно смеялись, когда Густек передразнивал его: «наша дорогая отчизна», «наше национальное знамя», «честь польской армии». Все это было для них пустым ребячеством.
Янушу никогда еще не приходилось так близко соприкасаться с грубостью жизни. До сих пор понятия: грабеж, террор, убийство существовали где-то вне его мира. Здесь он вдруг оказался в очень грубой, злобной среде. В конце концов он безропотно покорился Голичу и даже находил что-то утешительное в своем унижении. Он чистил клозеты, подметал помещение, мыл окна и стоял в карауле чуть не каждую ночь. Юзек отвоевал себе более независимое положение. Януш удивлялся, как быстро сдружился Юзек с Густеком, который своими шутками создавал общее настроение и чувствовал себя здесь хозяином, как добился Юзек доверия старого Бурека. Сам Януш оставался чужим для всех и свою отчужденность переживал здесь так же, как и в Маньковке, как и в доме Шиллеров.
Учений почти не было. Поручик Келишек не хотел рисковать своим престижем и не выводил на муштру солдат, которые многому могли бы научить его самого. Он лишь знакомил свое подразделение с механизмом орудий, объяснял технику стрельбы из легких полевых пушек — четыре такие пушки стояли в казармах. Проводились небольшие маневры, и Юзек с Янушем научились выводить орудия на позиции. Даже наиболее упрямые из старых солдат охотно слушали технические объяснения Келишека. Но, кроме того, поручик приходил на беседы в казарму и тогда-то именно и произносил те фразы, которые вышучивал Густек. Впрочем, Келишека слушали равнодушно и вопросами не прерывали. Только однажды рябой крестьянин из-под Пултуска спросил в конце беседы:
— А вы вот нам скажите, пан поручик, когда мы домой поедем?
Остальные даже не пошевельнулись — все хорошо знали, что Келишек на такой вопрос не ответит. И в самом деле, поручик произнес патетическим тоном:
— Дорогие мои, думаю, что прежде, чем мы вернемся на нашу дорогую отчизну, нас ждет еще не одно испытание.
Недружелюбное ворчание солдат было ему ответом.
Всего тяжелей для Януша были ночные дежурства в конюшне. Лошади бесновались, привязанные его неумелой рукой, отвязывались, носились по конюшне, забирались в чужие загородки и с громким ржанием грызлись. Солдат, с которым дежурил Януш, чаще всего спал, зарывшись в солому, и ответственность за порядок в конюшне полностью ложилась на Януша. Лошади стали ему казаться злобными и глупыми чудовищами, непобедимыми силами зла.
Однажды, дней десять спустя после прибытия в Винницу, Януш дежурил с солдатом, которого прежде не замечал. Это был молодой парень, круглоголовый, с большими серыми глазами, очень живой. Он не завалился спать, а всю ночь помогал Янушу, умело привязывал недоуздки. Лошади стояли смирно, и теперь солдаты могли поболтать, сидя на маленькой скамеечке под фонарем посреди конюшни. Если вдруг начинал беспокоиться большой аргамак, стуча копытом в пол либо ударяя цепью о желоб, товарищ Януша оборачивался в сторону буяна и кричал деланным басом:
— Но-о! Стой, стой, брат!
И конь успокаивался.
Выяснилось, что молодого парня зовут Владек Собанский, что родом он из мелкопоместной шляхты, с небольшого хутора под Житомиром. Шляхта эта ничем не отличалась от крестьян, кроме фамилий да твердой приверженности к католической вере. В русской армии Владек не успел побывать, на войне не был, но, случайно находясь в Виннице, добровольно вступил в польский корпус. Опыта Владек еще не имел, однако оказался прирожденным солдатом. В военном деле он ориентировался лучше Януша, разбирался и в политике, а кроме того, знал много солдатских песен. В эту ночь он пел их Янушу слабым, но на редкость приятным голосом. Тут-то Януш в первый раз услышал песню, с которой потом долго не разлучался:
Эх, как весело в солдатах!
Если свалишься с коня ты…
{30} Януша, правда, немного удивила «философия» этой песни, но он поддался ее очарованию.
В конюшне было тепло, пахло навозом, конской мочой, от Владека несло специфическим запахом солдатского пота. Но эти резкие запахи Януша не раздражали. У Владека болел зуб, однако он не умолкал ни на минуту. Видно, и он почувствовал симпатию к Янушу, и ему захотелось высказать все, о чем солдату обычно приходится молчать.
Владек был почти ровесником Януша. С покоряющей наивностью он рассказывал ему о своем доме в родной Смоловке, о сестрах Анельке и Иоасе. Рассказывал и о том, как отец будил его по утрам на работу, как они выходили в лес, с трех сторон окружавший Смоловку, и даже о том, как пели птицы в этом лесу на заре. Януш, словно в забытьи — он очень устал, — слушал Владека, его голос и речь его, немного неправильную, полную устаревших слов и выражений, какие укоренились в захолустье вместе с давними обычаями.
— Знаешь, — Владек толкнул Януша в бок, — сейчас там глухари токуют. Вот это потеха!
Утро наступило незаметно. Вначале запели где-то петухи, потом вдалеке прогудел паровоз, и, наконец, заиграли побудку. Владек вышел из конюшни, держась за щеку. В это утро Келишек назначил какие-то учения для новичков, по Владек получил освобождение. Когда Януш к вечеру нашел его, Владек сидел в углу на нарах, щека у него распухла. Держась за нее рукой, он сказал Янушу:
— Надо что-то делать — сил больше нет…
— Позовем Густека, может, он что-нибудь придумает.
Пришел парикмахер, усадил Владека у печки и при свете, падавшем из открытой конфорки, осмотрел его челюсть. Оказалось, что под сгнившим зубом скопилось много гноя, десна покраснела, начиналось воспаление надкостницы. Густек покачал головой и вынул грязные пальцы изо рта Владека.
— Ничего не поделаешь, — заключил он, — этот зуб придется вырвать.
Януш испугался. Как, с гноем, с воспалением и рвать? Он слышал, что при воспалении рвать нельзя.
— Что же тут еще посоветуешь, — сказал Густек, — иначе будет мучиться с неделю. А так в минуту пройдет…
Януш нерешительно предложил:
— Может, к дантисту?
— Гляди, какой умник, — засмеялся Густек. — Где здесь найдешь дантиста и сколько он возьмет? Ну так что, рвать? — повернулся он к Собанскому.