Пальцы Высоковцева забрались под маску и сдернули ее. Слипшиеся волосы в свете прожектора сахарно лоснились.
Задержав дыхание, сдернул маску и Конобеев.
Они смотрели друг на друга, казалось, бесконечно долго, удивляясь и не веря тому, что все позади, точно так же, как вглядывались в лица уцелевших после канонад и бомбардировок, пытаясь угадать, что помогло им самим и тем, кого они видят перед собой.
– Кончено, – сказал Высоковцев. – Кончено, кажется.
В ответ Конобеев беззвучно заплакал.
– Ну-ну, – одними губами выговаривал ему Высоковцев. Ему казалось, что над обезображенным полем расходятся круги ужаса, уступая место чему-то звенящему, как ангельский хор над летним полем.
Вместо размышлений он автоматически поправил планшет, кобуру, подтянул складки шинели и, надвинув фуражку с овальной трехцветной кокардой, пошел докладывать о потерях.
Ночлег
Ватага текла быстро.
Перебежками подвигались сполошные, несшие наскоро укрепленные рогатками вилы, за ними ехали обозные хабарщики, а по краям потока гарцевали те, кто имел под собой лошадей, оглядываясь на атамана, курившего длинную трубку с серебряным мундштуком, которым этот душегуб выдавил человеку оба глаза.
Атаман шел, задумавшись, люди его молчали, зная неумолимый закон русской жизни: три года недорода, на четвертый пагуба. Трех лет всегда доставало, чтобы снести с гиблых мест всех изверившихся, не имевших ни горсти муки на завтрашний прокорм, ни защиты от оброчных солдат. Три заповедных года заправляли душами владетельнее боярской воли.
К вечерней заре усталость одолела молчаливую орду, стали потягиваться на ветру и заворачивать к ближним лескам споро бежавшие еще с час назад. Утомившиеся от волчьей рыси, сбивались вместе и стояли, переминаясь.
– Куды дале? – окликнул атамана подлетевший сзади Крутька. Конь его вился, меча еще отблески давешнего пожара, с нестертыми полосами сажи по бокам, оседланный широкой уральской шалью.
Тот, зыркнув на закатывающееся солнце, указал на гребень высокого холма, вздымавшегося над скучной равниной.
Ушкуйники уже разжигали костер, бежали с чанами к подгорошному ручью, когда послышался свист. Атаман свистнул в ответ и кинулся на спину коню, которого вели за ним. Взъехав на холм, вгляделся в подмигивающую торфяную мглу. Что-то наступало оттуда, небыстрым походным маршем, огромное, дышавшее устало и выпустошенно. Атаман присмотрелся к серой ленте, понемногу вволакивающейся в лощину. Присные его наехали с обеих сторон, следя за кандальниками.
Их было много, идущих широкой колонной по пять голов в ряду, в одинаковых робах до колен, подвязанных кто чем, больше бечевками, в разбитых дорогой опорках, некоторые в колодках.
– Садись! – раздался протяжный крик от хвоста колонны. Этап грянул кандалами и сел разом так, что земля ухнула. Какие-то отомкнутые побежали к мутному ручью с котелками. Увидев это, атаман привстал.
– Здорово, ребята! – крикнул он белевшей лицами толпе. Все они оборотились на его крик. – Откуда бредете?
Никто не отвечал. Свистел по верхам ветер.
– Кто таков? – издали донесся треснувший голос.
– Человек божий, гуляю с надежей! А ты кто?
– Грымзин зовусь Иван, гренадер этапный. Партию веду, – твердо отдалось из низины.
– А много ли людишек твоих? – подал голос Крутька.
– Много ли, мало, с меня спрос! – ответил без испуга служивый басок лет сорока с лишком.
– Слышь, Грымзин! – взвыл атаман. – Ночь темная, моих людишек попробовать не хотишь ли? Вместе бы лютую и скоротали! Скоротали, да и согрелись бы! Страсть люблю я, когда забавы. На провиянт!
– Указу мне нет с прогулящими ночь коротать! Отходи подобру!
Почти тут же за спиной говорящего загорелся дымный огонь, и стал он виден, кряжистый, в колпаке с орловым шитьем и длинным штыком на шомпольном дрыне.
– Слышь, ты, грымза гренадерская, ты – до обиды не доводи! Тут я закон!
– Закон тебе перекладина! Спробуй подойтить – враз экзерсицию сполню! До самой императрикс доведу, щадить не научен! – В свете пламени было видно, как перепуганные сотские ладили конвойную пушечку против обметавшей склоны ватаги.
– Ишь, гнида царева, я ить спробовать горазд, города брал, остроги, слышь?
– Пугать меня без толку, я солдат государев: где голову сложить, там и славу петь!
Атаман оглянулся на подручных. Те стояли приплясывая от холода, и готовы были броситься на дерзновенца по знаку своего главаря.
– Порадуемся солдатом-то? – дыхнул ему Крутька в самое ухо.
Ветер усилился, Грымзин стоял неподвижно среди пестроты искр. Колодники его сделались массой неразличимой, сжимаясь и увеличиваясь при метавшихся тенях. Солдатики с фитилями встали взводом, застегнув узкие воротники мундиров и обнажив палаши, казавшиеся натертыми воском спичками против громады обступающего мрака.
– Разойди! Разойди, кому говорю! – вдруг заорал атаман своим. Удивленная, чернь его попятилась. Вилы, оглобли, сабли, арканы, серпы – опустились.
В ночь затянули два лагеря разные песни. Кандальники пели о скуке скучаевне, вине, кабаке да добром молодце без памяти, ушкуйники – о вольной волюшке да царском указе, суде да виселице, угодниках да архангелах. Лишь к рассвету, незаметно как, запели одно, про лучину да про думы горькия, надсаживаясь с удовольствием, словно соревнуясь, кто искренней и правдивей нажалуется на судьбу.
Наутро по обе стороны трясины чернели два безобразных пепелища, и следы уводили в разные стороны – на одну каторгу и на другую.
Выбор
Старый Яунд прекрасно разбирался в самолетах.
Они делились на маленькие Бипля, похожие на пчел, и грозные Монопля, рокотавшие на все небо.
Та Монопля, что качнулась над ним, была больна: ее мотало из стороны в сторону, она задыхалась, ревела и вдруг, истошно булькнув прямо над головой старика, резко стихла, накренилась, засвистела носом и, как каяк с охотниками, зачерпнутый моржовой ластой, упала где-то за торосами.
Старик намотал поводья Отца-Оленя на ялданг, наклонил его в сторону упавшей Монопли, утер слезящиеся глаза рукавом парки и, кряхтя, стал разгоняться под уклон. В щеки ему из-под ног бились две ледяные промоины, от которых разило рыбьей одышкой, но он устоял на ногах и скоро, пройдя в воротца прибрежных глыб, увидел мертвую Моноплю. Она лежала невдалеке от берега на плавучем льду, совершенно бессильная, плашмя. Поодаль, выкинутый из ее носа ударом, у ледяной кромки лежал уткнувшийся в снег кожаный человек со светлыми волосами. Куртка его была коротка и дымилась на спине. В руке человек держал нож, с помощью которого полз по снегу. Рука была выброшена вперед и окаменела от холода и напряжения.
Яунд наклонился к нему, перевернул на спину. От человека пахло Кровью Монопли, горячей и ядовитой. Это был совсем юный парень с детскими голубыми глазами, запорошенными инеем. Яунд попробовал открыть ему рот, разлепил губы, но белоснежные челюсти были сдвинуты насмерть. Пар из них не выходил. Старик покачал головой, сноровисто утоптал площадку и разжег огонь. Расстегнул куртку, обернул парня нагретыми ладонями. Окоченевший не шевелился.
Послышался шорох. Монопля, лежащая на льдине, накренилась и стала соскальзывать в зеленую муть. Высоченное крыло задралось, махнуло рыжей морской звездой и провалилось в закипевшую пузырями бездну.
Пламя опалило иней на ресницах, завило жженой стружкой волосы пилота, но он не дышал. Яунд побил его по плечам, подул в лицо – оно оставалось мертвым. Черты лица суровели, отливая свинцом, цветом Хозяина Становищ.
Оставался бубен.
Несколько ударов предварили камлание. Старик пошел по малому кругу, прислушиваясь к своим ударам. Высоко вспыхнул сполох, ночь отвечала ему. Огонь мигнул, припал к земле, как играющая лиса, и вновь вспыхнул круглым заревом. Духи не спали, духи слышали шамана.
Тот расширял круги. Тонко завыл, потом зарычал. Глаза его пропали с лица, вновь вернулись, щеки, словно распираемые чем-то, прыгнули вбок и втянулись к беззубым челюстям, нос исчез. Шаман входил к духам. Огонь запылал ярко и ровно, шаром.