Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Выкинул.

– Куда? Давно? – Машины глаза выражали огромную, слезящуюся жалость.

– Давно. Уже год как. В мусорку. Как стемнело.

Тут они впервые посмотрели друг другу в глаза.

– Хороший мой, – произнесла Маша сдавленно звенящим голосом. – Как же ты так? Ну, я понимаю, не всем гармонистами быть, но зачем же – выкидывать? Зачем? Что ты у меня за путаник?

– Порвал случайно. Чинил, чинил, зашивал… Если б ты знала… Если б ты знала… Ну нельзя же! Пойми, нельзя. Я не могу больше так. Не могу! – отвечал он в какой-то горячке, потом задохнулся рыданием и пал перед ней на колени, обнимая пахнущие чуть заметно заводской химией тугие чулки, светящиеся в полумраке полдня колени.

Спустя полтора часа они поднялись с простой новобратовской кровати, растрепанные и изнемогшие. Маша принялась одеваться, и именно одевающейся он настиг ее еще раз, почувствовав, что не врал, когда говорил, что любит. Она была ближе всех ему теперь, знавшая его тайну и пока не выдавшая ее никому.

Одевшись, Маша снова стала решительной и – странно! – недоступной ему.

– Решила я все. Слышишь? – посуровела Маша. – Завтра пойдешь в завком, там у меня кореш старый, Степан Аверьяныч, из старых рабочих еще. Скажешь, что так, мол, и так. Все по правде, слышишь? Как есть. Я с ним поговорю. Восстановим. В общем, изложи, как чувствуешь, как на духу! Если спросят, на чем играть хочешь, скажи, на рожке. Тебе же рожок нравится?

Новобратов кивнул.

– Ну, вот. Ну, я побежала. Дай поцелую.

Маша хлопнула дверью и скрылась.

Новобратов подошел к шкафу и уперся в него остывающим лбом. Ему хотелось подойти к кровати и вдохнуть Машин запах, оставшийся на подушке, но он не посмел.

Он вынул из ящика стола маленький ключик и подошел к шкафу. Резкими движениями, будто вскрывал сейф, повернул ключ в замке. Скрипнул створкой…

В глубине, замотанный в армейское одеяло, подался ему навстречу тусклый, захватанный пальцами каких-то неведомых джонов и майклов, пованивающий медью и прокисшей табачной слюной английский довоенный саксофон.

Необыкновенный концерт

Амираму Григорову

Март 1970 года обернулся для «Ленконцерта» полным и законченным сумасшествием. Директор конторы Лев Григорьевич Цфайсман изнемогал в поисках замены верховного баритона для исполнения «Песни о Ленинграде»: Самуила Грохольского, подрядившегося открывать представление для Ленсовета, внезапно отозвали в Москву, и вернуться он мог лишь при условии правительственного переворота. Аварийный обзвон филармоний не дал ничего – наступала горячая пора, и Лев Григорьевич решился на крайность – вызвал старого деятеля Шацкого, с которым он начинал еще после войны шерстить с концертами по заново формировавшимся военным округам.

Шацкий немедленно напряг свои связи, и в его пухлом списке ожидаемо обнаружился некто полузабытый, со звучной фамилией, истый баритон, медленно, но верно опускавшийся на дно в тихвинском музтеатре.

– Хороший парень, – развел руками Щацкий.

– Пьет? – с надеждой разувериться тихо спросил Лев Григорьевич.

– У вас есть другой пожарный выход? – подтвердил опасения старый эстрадник.

Артист прибыл с некоторым опозданием, свидетельствующим скорее о волнении, чем о наглости, на каждом шагу производя впечатление реанимированного. Он еще сохранял некое обаяние пошатнувшейся молодости, однако тщательно зализанные волосы утверждали в мысли, что еще вчера он полоскался в рыжей коммунальной ванне, смывая с себя следы многолетней пьянки.

– Милецкий. Баритон, – протянул он Льву Григорьевичу плоскую ладонь с отчетливо увлажненными складками, в сложном кустистом узоре которых была затеряна и миссия, предстоявшая ему через пару недель.

– Очень приятно, – солгал Лев Григорьевич и посмотрел на Шацкого, широким жестом приглашая Милецкого утвердиться в полусогнутом положении на посетительском стуле. Неодобрительно скользнув глазами по увешанному афишами кабинету, тот мужественно изобразил почтение перед почтенным ветеранством будущего работодателя.

– Давно не были в Ленинграде? – спросил Лев Григорьевич с чуть выдающейся жалостью к провинциалу.

– Года с три, – демонстрируя воспитанность и даже отчасти начитанность, ответствовал Милецкий. Кадык его отчаянно метнулся к обглоданной нижней челюсти, выдавая тщетно скрываемые воспоминания о гостиничных кутежах, которые, видимо, имели место еще с десяток лет назад.

– За что же оставили нашу, так сказать, обитель вольных искусств, сели на землю? – откровенно съехал на желчь Лев Григорьевич.

Шацкий изображал одновременно сокрушенное понимание абсолютной невозможности креатуры и тем более отчаянное, чем невозможное, желание настоять на протежировании.

– Пьете? – оглушил артиста, приспосабливающегося к лучам косого северного света, распорядитель.

Артист склонил голову на грудь. В этом жесте читалось застарелое упорство неудачника, не справившегося с управлением собственной судьбой.

– Квартиры не гарантирую, – обозначил пределы возможностей Лев Григорьевич. – Контракт срочный, полугодичный, с продлением по обстоятельствам.

Это означало: берем на замену, поэтому ставка общая, вида «на погулять хватит».

Артист поднял на Льва Григорьевича сияющие глаза. Еще один звездный час для покойника состоялся.

За день до генерального действа песня была отрепетирована семь раз – трижды на квартире у композитора и четырежды на зал, причем дважды в полном концертном сборе при соблюдении номерной очередности. Милецкий, бдительно заселенный в общежитие «Ленконцерта» под надзор верных Льву Григорьевичу Настасьи Абрамовны Ткач и Веры Шалмовны Нарцурадзе, ежевечерне проверяемый одышливыми звонками, вел себя идеально: после репетиций направлялся гулять на Невский, где растроганно навещал нотный магазин, пару раз сворачивал в знакомый, очевидно, с юности переулок, опасливо обходил пивные заведения. Лев Григорьевич выдал ему обрезной аванс – роскошествовать на такие суточные не смог бы и Калиостро, а занять денег Милецкий не мог – знакомых у него в городе не осталось.

Угрызаемый предчувствиями, Лев Григорьевич позволил себе отвлечься на других членов концертной бригады. И утро настало.

Театр гремел и стонал. Где-то надрывно булькали контрабандно пронесенные бутылки, буфетчицы, получившие подкрепление из ресторана «Нева», грузили бутерброды на лопающиеся подносы. Параллельно в шесть намеревались принять яства для гостей, приготовляемые во избежание отравлений прямо в Смольном, для чего надо было посылать свои машины, ибо весь смольный парк был в разъезде.

– Где Милецкий? – визжал Лев Григорьевич и бросался прочь от телефона следить за подвозом.

Уже прибыла и державная Константинова, перед которой, как утверждали вполголоса, в блокаду валялся на коленях Жданов.

Вошел в полном составе Академический хор им. Трясогузкина.

Прискакали второстепенные шутейники и разговорники, напоминавшие завзятых преферансистов.

А Милецкий все еще строил целку, все еще набивал себе свою крохотную цену, пока, наконец, в половине пятого не был выбит из такси лично Шацким, лысозаградительные пряди которого жутко свисали с правого уха, словно он был то ли дервиш, то ли какой-то инопланетный пришелец.

Завидев их, Лев Григорьевич горестно загримасничал: когда Милецкий, держась неестественно прямо, сделал попытку уклониться в гримуборную, эмоция не дала директору удержать его и застыдить до скоротечного инфаркта. Артист был истерически пьян.

– Ты обещал мне, – дико, на беспрекословной ноте мстителя обратился Цфайсман к Шацкому. – Ты ответишь за это так: после всего я не захочу тебя видеть. Ты клялся мне уберечь этого проходимца от всего, что он хочет, но я сейчас сам пойду и выясню, чего он еще может вообще хотеть, и я буду иметь успех, а ты теряешь всякий ангажемент. Подлец! Старая жаба! Мерзкая гадина! У меня слов нет, как ты мне противен.

26
{"b":"248866","o":1}