Кропотова уводили вечером. Бледный, он вышел из «светелки» с тремя сыщиками, неся узелок с бельем, словно не узнавая окрестностей. В лице его была не растерянность, а догадавшееся о чем-то высшем и беспрекословном понимание своей дальнейшей судьбы, которая наконец-то скатилась туда, откуда видно гораздо больше, чем со всех участков, намеренных ей…
Феоктист Полозов смотрел на это странное лицо из-за угла.
Когда подвода отъехала, к нему приблизился Надсадов.
– Тут тебе он оставил. На.
– Что это?
– Читай-читай. Умел написать – прочтешь.
Полозов развернул бланк.
– «Ха-рак-те-рис-ти-ка.
…Ре-комендуется к обучению в школе рабочей молодежи. Сообразителен, скор, грамотен, обладает недюжинными математическими задатками. Настоятельно рекомендую принять в ШРМ на стипендию начального этапа с целью дальнейшего поступления в техникум по результатам обучения. Голодать не должен.
Главный инженер стр-ва Д. А. Кропотов».
Надсадов наклонился к Полозову.
– Чего не поделили-то? – шепнул он. – А может, группа у вас, а? Небось самому-то с пеньков перепало али как? Р-р-разберемся! – Опер расхохотался и пошел к пружинисто оседланной лошади, так и ходившей задом.
Звон
Летом 58-го, по окончании журфака, я был прикомандирован к волжскому совхозу-миллионеру с расплывчатым заданием от столичной газеты.
Было от чего разочароваться: заголовки набухали целинной тематикой, друзья по факультету уже слали пространные заметки, шедшие почти без купюр, а мне предстояло окунуться в идиотизм областной жизни, так и стоявшей нетронутой с самой войны… Я поехал.
Дорожные передряги мои были вполне сносны, на станции встречал меня председательский «газик» с угрюмым шофером, впрочем, сделавшим вид независимый и надменный, как бывает с селянами при контактах со столичными штучками. Признаюсь, это меня расстроило, но не раздражило.
Пейзаж был однообразен – поля тянулись бесконечно, то тут, то там мелькали переправы, куда-то ехали телеги, груженные сеном, в кабину нанесло жаркой свежестью брошенных навзничь исполинских пространств, луговыми покосами, зерновой прелью. Чуть только шофер затормозил на крутом взгорке, Волга открылась нам всею широтой, и я замер пред ней восхищенный.
– Чудо, правда?
Шофер пожал плечами.
– Да ты, я вижу, привык, – стал я опускаться на сиденье. – Нет, как хочешь, а Волга – это Волга.
– Не Волга это, – пробурчал мой угрюмец. – Водохранилище.
Нечто злорадное почудилось мне в словах шофера. Глядеть в его сторону было неловко. Съехав с бугра, мы помчались дальше, протряслись по кочковатому распадку, миновали скучную плотину с рыбаками и лесополосой, достигли села, где имела место заправка. По крайней мере, шофер взял канистру и, что-то пробурчав, отправился за угол.
Я потянулся и вышел. Река была где-то рядом, слышались плеск и мальчишечьи крики. За дружно шумевшими от полуденного ветерка березами предстали мне искристая гладь неизвестной протоки и троица разгоряченных башибузуков, нырявших, похоже, на время.
Я сразу понял, что передо мной один из варварских обычаев подростковой инициации, принятых в туземных племенах так же, как и в нашем благословенном юношестве, ибо ныряльщики были серьезны, пропадали надолго и выныривали явно не удовлетворенными. Я подошел ближе и присел на корточки, сняв кепку. Увидев незнакомца, сорванцы присмирели и стали подавать друг другу тайные знаки, многие из которых говорили больше, чем выкрики.
– Ныряем? – спросил я.
Мне не ответили. Не посчитали разумным. Или достаточным.
Тогда я сделал вид, что раздеваюсь.
– Холодная небось? – спросил я снова с выражением вполне свойским.
– А вам зачем? – был ответ.
– Да говорили, ключи бьют, страсть как не люблю эти самые ключи, поясницу ломит, – пожаловался я, юмористически ухватившись за спину. Это разжалобило.
– Вы б не плавали, коли ломит, – сказал тот, что повыше. – На войне были? – Троица подошла ближе. Я вспомнил свою корейскую практику и кивнул. Ребята сгрудились вкруг меня.
– Лучше вон там занырните, а здесь… – замялся самый веснушчатый.
– А что?
– Колокол тут! – встрял другой, младший и на язык явно невоздержанный.
– Какой-такой колокол? – думал я рассмеяться, но вовремя удержался.
– Церковный! Знаете, какой здоровенный! – Тут меня стали едва не подталкивать к берегу, показывая, какой здоровенный этот колокол и какой он церковный. Что и говорить, соблазн был налицо.
– И что, вы к нему ныряете? – спросил я, чтобы хоть что-нибудь спросить.
– Угу, – шмыгнуло трое носов.
Они стояли передо мной коричневые от загара, выбившего наружу светлые кожные волоски. Кривоногие, худые, обычные такие сельские мальчишки, русоголовые, бойкие.
– Хотите, позвоним? – спросили меня.
– А глубоко он?
– Метров пятнадцать! Светится! Только вода мутная.
– Мне ни за что не донырнуть.
Я представил себе, как они переворачиваются там в солнечных бликах и, загребая «ножницами», идут вниз, где призывно светит в придонной тинистой мгле затопленная медь, словно мощь потерянной Атлантиды… Не дожидаясь моего ответа, один из них разбежался и, прыгнув на середину бочага, резво поплыл саженками.
– Здесь! – крикнул сорванец и исчез, барабаня пятками по пошедшей кругами воде. – Тут колокольня была, один монах построил, а как построил, исчез. И сказал, что тут водохранилище будет, и кто донырнет до колокола, тому счастье, – плыли вокруг меня слова.
С полей доносился тракторный стрекот, над темной гладью мелькали деловитые стрекозы, было буднично, пловца все не было. Я встревожился. Наконец он вынырнул, с большими белыми пузырями, пеной, и еще от середины протоки прокричал мне:
– Слышали?
– Нет! – прокричал я. – А ты разве звонил?
Ребята расступились. Их товарищ уже вылезал, вытряхивая воду из ушей и прыгая на одной ноге.
– Звонил, – в голосе его было разочарование. – Три раза звонил, – сердился он на потраченные усилия.
– А вы слышали? – спросил я тех, что оставались на берегу. Они заметно мялись. – Слышали?
– Конечно. Три разочка. Один слабый и два посильше, – бормотали мошенники.
– Врете вы все. Нет там никакого колокола, – улыбнулся я. – Верно, нет?
– Есть! На гнилой колоде висит! Медный!
Я махнул на них рукой и пошел вверх по склону. Есть же, думалось мне, есть в каждом из нас незримый колокол, звонящий по нам еженощно и ежечасно. В детстве думаешь: вот влезешь на ту сосну, поднимешь вон то бревно, перепрыгнешь через вон ту загородку и уж будешь счастлив так счастлив!
Детство не хочет знать неевклидовой бесконечности отпущенных дней, когда надо просыпаться не потому, что солнце нажгло подушку и смолисто запа́х заоконный сад, но потому, что надо искать дров на растопку печи, и плачут вот такие вот фантазеры, плетущие тебе бог знает что только потому, что ты не умеешь плавать.
Шофер ждал меня недовольный. Он, конечно, видел с холма, что я сидел у реки, но из должности недовольства обошелся угрюмым видом и молчанием. Так выразительнее, в конце концов. И по Станиславскому включительно.
– Прохвосты, – сказал я ему. – Ныряют себе за каким-то колоколом, изображают, будто звонят. Матери, наверно, на службе, не то уши бы надрали, так ведь…
Я ждал, что он меня остановит хмурым восклицанием, мол, правда есть колокол, затопили водохранилищем, но не дождался. Мы погрузились в «газик» и тронулись с места. Тоже мне Китеж драный, думал я… когда до слуха моего донесся резкий, металлический удар, словно от гигантской отбиваемой косы, совершенно неотвратимый и невыразимо печальный, слитый со всем видимым и невидимым, венчающий, настигающий, метящий в самую сердцевину сердца: «Боммммммм!»
Все там будем, мальчик, старик, женщина, – все, все и вся, что есть и что будет, как ни гони от себя, ни тревожь и ни ласкай – все предрешено, было до нас и будет после, вечно и неизменно, и превыше нас, и ниже, и параллельно нам, независимо ни от чего людского, какие бы войны ни стлались по земле пожарищами, какие бы думы ни бродили в скитальческих и оседлых душах и какие бы песни ни звучали на равнинах, плывущих под лунами и солнцами, звездами и облаками.