– Миша, – с намеком обернулся маршал к полковнику по особым поручениям, – сходи к ним, скажи, что скоро буду.
Сутулый полковник передернул затвор, пересек пятачок и скрылся за раздвижной дверью. Слабо пахло икрой и водорослями. Из-за дебаркадера дважды мигнули фары, Федя трижды ответил фонариком-невидимкой.
– Расчехляй пока, – сказал Жуков водителю тягача. – Все там? – спросил он у подбегающего полковника.
Тот кивнул.
Кивнул, уже в другую сторону, и маршал.
Гаубица жахнула.
Склад поднялся в воздух, покрутил комками слизи, посверкал донцами контейнеров и верным псом лег к лаковым сапогам маршала.
– Связь мне с Верховным, срочную, по спецкоду, – сказал командующий, опуская козырек на нос.
Глубокой ночью пришло сообщение о взятии Чикаго.
Жертва
По утрам, еще не продрав глаза, Новобратов уже слышал утренние, задушевно хрипатые звуки гармони.
Со скрипом пружин и сухожилий приподнявшись на койке, он внимал вечной музыке, в которую за каждой порцией переливов пробирался свойский баритон с бесхитростной повестью о заводской зазнобушке, субботней кадрили и прочих незатейливых точках пролетарского самосознания.
За двойной изрядно запыленной рамой неясно различался лозунг по строгому фасаду соседнего дома: ГАРМОНИЗМ – ПОБЕДИТ!
«Победит. Себя самого», – устало подумалось Новобратову, шаркающему в ванную.
Бытием в это простое утро было, казалось, сделано все, чтобы день пролетел незаметно, забыв самого себя.
Из авоськи, вывешенной за окно, Новобратов достал все требуемое: хлеб, масло, пачку чая. Угрюмо заварив и намазав, отметил попутно, что радиогармонь изменила тональность, запела радостнее, приподнято, с задором.
«…Гармонистическая партия Советского Союза всеми своими выборными и первичными органами решила пойти навстречу новым инициативам трудящихся в спирто-водочной отрасли. Советские трудящиеся с воодушевлением встретили весть о том, что продажа пива будет производиться по хорошо знакомым им адресам! В ближайшее время передвижные пункты торговли откроются прямо в заводских проходных…» – услышалось Новобратову сквозь нескончаемые волжские разливы, курские щелканья и ликующий, подтверждающий крик народных масс.
Одевшись, он долбанул дверью, прихлопнув ее на стандартный замок. Прорвавшись через отряды гармонистов и балалаечников, уводивших своих подданных куда-то к светлым площадям, где репродукторы орали несноснее всего, Новобратов ринулся в парк. Маша уже ждала его.
– Здравствуй, – сказал он, приблизившись к ней.
– Здорово, коли не шутишь, – ответствовала девушка. На днях Маша приобрела себе болоньевый бежевый плащ и оттого стала похожей на дочь какого-нибудь старорежимного профессора. Не хватало очков и книжки в руке. Она редко что-нибудь читала.
– Слыхал про наших-то? – спросила она.
Новобратов не понял, о чем речь.
– Наши-то первое место заняли! Шесть гармонистов цеховых, три приглашенных из ансамбля, хор сборочного и ложечники с автобазы. Ну, дела! Жаль, меня плясать не взяли. Говорят, фактуру испортишь. Ну, я не обижаюсь. Все равно выиграли. Шутка ли, первое место, слышишь? – заволновалась Маша.
– Слышу, – отвечал Новобратов.
– А ты что, смурной, никак опять? – спросила Маша снова.
– Маша, – заволновался Новобратов. – Милая Маша. (Маша прыснула.) Я всегда хотел открыться тебе с той стороны, которая у меня заготовлена, скажем так, не для всех. Я несчастен. Мне с трудом удается это скрывать от начальства, товарищей по работе. (Маша сделалась серьезной.) Да, я несчастен, – с тихим вызовом повторил Новобратов.
– А что с тобой? – полубрезгливо-полусочувствующе проблеяла Маша.
Новобратов побледнел. Сейчас или никогда.
– Я не люблю гармони, – вымолвил он, опустив голову.
Стало тихо. Чуть приподняв глаза, но все же не глядя перед собой, Новобратов видел, как вздымается Машина грудь. Она молчала. Настоящая женщина.
– Не люблю. И не могу побороть в себе это тяжкое чувство. Ведь повсюду, собственно, одна гармонь, если вдуматься. Нас в ней родили, растили, оставили на ее попечение зреть, стариться. Я часто думаю о том, что, когда умру, какой-нибудь гармонист будет что-то играть над свежевырытой могилой, а хотелось бы, чтобы это была какая-нибудь классика, конечно. Сен-Санс, например. Или даже Равель… Ты любишь «Болеро»?
Маша молчала.
– Я решил признаться тебе в этом, потому что, кажется, люблю тебя. Прости, если огорчил, обидел. Но это правда. Я не смог бы скрывать от тебя. Вот, – кончил Новобратов вполне беспомощно.
Маша потопталась каблучками в парковой грязце. Носки ее тупоносых модельных туфель то разворачивались к Новобратову, то игриво кивали куда-то.
– А ты странный! – услышал Новобратов насмешливый Машин голос. – Забавный какой-то. Тебя не поймешь, я давно приметила. Молчишь что-то все целыми днями, а тут вон что – гармонь не любит. А что же ты любишь тогда-то?
Новобратов все еще смотрел в землю.
– Я… я не знаю. Люблю, когда у радио перерыв, технический или ночью провода ветром оборвало. Когда утро, но в тумане все – дома, деревья, едва проступают, и такая тишина, что хочется говорить, но не взбалмошно и резко, а так же тихо, будто встраиваясь в великое молчание природы, сперва тихо, потом все увереннее, строже и, наконец, разразиться приговором всему. Если хватит сил…
– Ну, наворотил. И где ж тут расхождение?
Новобратов сначала не понял, о чем она.
– Расхождение-то где? Гармонь же об этом же самом, да? Ты что, может, и в гармонизм не веришь?
Новобратов испуганно дернулся.
– Почему, верю.
– Нет, не веришь! – воскликнула Маша. – Сам же сказал – не люблю. А если не люблю, значит, не верю, не жалею.
– Не зову, не плачу… – продолжил Новобратов. – Пойми, Маша, – сказал он, слегка оправившись от вопроса. – Не все люди одинаковы. Для всех есть разные гармони. Вот твой начальник и мой, кстати, – какие у них аккордеоны? Трофейные, немецкие, дорогие. Ты на такой аккордеон не накопишь и за год. Шутка ли, столько клавиш, кнопок. У таких, как мы, могут быть однорядки, ну двухрядки, и это наш максимум…
– Работать надо лучше! – зло сказала Маша. – Работай лучше, и гармонь твоя будет краше, знаменитее. Ты мне ее еще ведь не показывал?
Новобратов обмер.
– Пошли, покажешь. Лады настроим, покопаемся. Я умею.
Они вышли из парка рука об руку. Гармонисты уже частично рассеялись, день перевалил за экватор, на асфальте прыгали воробьи и девочки с бантами разного цвета. К подъездам выруливали важные персональные «Победы», начинался обед – в кухнях или столовых, обед, наматывавшийся на гармонь, ее бесконечную скуку и надежду, раздуваемую потертыми и новенькими мехами. Начинался обед с блинами и рюмочками водки, обед с селедкой и спаржей, картошечкой с навару и укропчиком, макаронами с сыром и по-флотски… всего и не упомнить.
Новобратов открыл дверь квартиры. Маша сняла туфли и босая, радуя Новобратова предчувствием рассмотрения гармони, прошла в комнату.
– Книги у тебя… – протянула она ему, засуетившемуся на кухне.
Новобратов вскипятил чайник, заварил, намазал хлеб маслом и только хотел идти со всем этим в комнату, как услышал Машин беспрекословный голос:
– Ну, показывай.
Он выглянул из кухни сначала наполовину, потом показался весь. Вид его был смешной. Маша даже обняла себя ладонями за щеки с ямочками, чтобы не расхохотаться.
– Давай-давай, показывай, – настаивала она. – Где она, в шкафу? Давно не играл?
– Давно, – хрипло, как гармонь, сказал Новобратов. – Давно не играл. Давно. Никогда.
Маша вскинулась.
– Как это?
Новобратов набрал в грудь воздуха.
– Нет у меня гармони.
У Маши подкосились ноги, и она села на венский стул, примыкавший к столу.
– Что ж ты с ней сделал? – спросила она тихо-тихо.
Новобратов отвернулся.