Жаклина не ответила. Изучающе посматривала на Рудаева. Кроме простого любопытства, заметила еще и раздражение.
— Сядем в машину, — предложила она, огорошенная результатом своей разведки.
— О чем? — снова спросил Рудаев, когда, обогнув площадь, они поехали обратно.
— Мало ли о чем могут говорить две женщины… — загадочно произнесла Жаклина.
Рудаев досадовал на себя за то, что попался, проявив слишком большой интерес к этой встрече, и молчал. Удосужится — расскажет.
Молчала и Жаклина. Она поняла, что чувство к Лагутиной у Рудаева не прошло, рана не зажила, идет большая внутренняя борьба, исход которой далеко не ясен.
Остановив машину у обкома, Рудаев попросил Жаклину не проявлять нетерпения, если он задержится, и направился к подъезду.
Однако ждать долго не пришлось.
— Еще не приехал, — сообщил он, вернувшись. — Говорят, завтра. Но без особой уверенности. — Вздохнул. — Вот так каждый день: завтра, завтра… Поедем в Макеевку. Пора подумать и о себе,
* * *
Трудно сказать, что больше волнует человека, — свидание с домом, где ты рос и вырос, где по складам учился читать, делал ошибки, казавшиеся тебе роковыми и непоправимыми, или встреча с цехом, в который вошел, не умея отличить сталь от шлака, учился с азов тонкому искусству сталеварения, овладевал высотами мастерства, испытывал приливы неизбывного счастья от первых небольших удач и приступы безысходного отчаяния от промахов, где по-прежнему трудятся люди, которые учили тебя, как родного сына, не только мастерству, но и особой рабочей этике, прививали рабочую честность, рабочую гордость, воспитали окрыляющее чувство — чувство коллектива.
Рудаев спокойно миновал проходную — она была новая, незнакомая и никаких ассоциаций не вызвала, спокойно поднялся на мостик, ведущий в цех через подъездные пути, — его в ту пору тоже не было, но, когда шагнул в ворота и увидел печной пролет, знакомый до каждой мелочи, воспоминания шквалом нахлынули на него. Вот вторая печь. Здесь начался его трудовой путь, здесь он бросил первую лопату доломита на заднюю стенку и не добросил его, здесь доставал ложкой первую пробу стали и не достал ее, здесь впервые закрыл выпускное отверстие и потом всю ночь дрожал, опасаясь, что уйдет плавка, здесь его распекали за то, что чрезмерно утрамбовал массу, пришлось прожигать отверстие кислородом, здесь варил первую плавку самостоятельно и, к своему большому удивлению, сварил безупречно.
В этой смене не было людей, которые его учили, ругали и хвалили, но встречались люди, которых он учил впоследствии, бранил и одобрял, которым старался передать все то, чему выучили его, что воспитали в нем. Они подходили к нему, как к соратнику и другу, тепло жали руку, осведомлялись о здоровье и успехах, спрашивали о Гребенщикове — по-прежнему ли свирепствует или наконец притих и, самое главное, — как работает новый цех, как он выглядит.
И он вынужден был признаться, что этот цех, казавшийся ему когда-то совершенным, не идет ни в какое сравнение с их новым цехом. Достаточно того, что здесь тесно, а где тесно, — и работать труднее, и грязи больше, и дышится тяжело.
Нет-нет поглядывал он в сторону прославленной первой печи и фиксировал время, затрачиваемое на операции. Завалка двумя машинами. Это похоже на дуэт двух музыкантов, играющих на разных инструментах. Двадцать минут вместо двух часов. Ого! Заправка порогов молниеносная. Чугун заливается ковш за ковшом. Он не видел еще такого высокого темпа, такого безупречно налаженного ритма, такого соответствия между классом обслуживания печей и классом сталеварского мастерства. И, что особенно поразило его, все шло без крика, без выматывающей из тебя все соки нервотрепки, без суетни. Такое возможно при одном непременном условии: весь коллектив должен быть заинтересован в работе печи, а не только ее бригада.
Когда Рудаев спросил сталевара второй печи, не завидует ли он успехам первой, тот даже возмутился:
— Что вы, Борис Серафимович! Первая печь — гордость всего цеха. Нас, макеевчан, уже было ни во что не ставили. А вот на ней мы доказали, на какие дела способны. Лучшие в мире. Это обязывает, и ради этого каждый своим поступиться рад. И у начальника цеха голос окреп. Ему сейчас требовать легче — дайте кислородную установку, дайте металлолом.
Начальник цеха, очень молодой для этого поста парень, горячий и юркий, смотрел на вещи пошире.
— Смысл нашего эксперимента очень многозначен, — сказал он. — Мы снова приковали внимание к металлургии, доказав, что мартеновский процесс до сих пор мало изучен и таит огромные возможности. Вдобавок лупим по одному левацкому загибу. Может, попадалась статья, в которой один угодливый деятель убеждал, будто мартеновские печи безнадежно устарели, их нужно все немедленно сносить и заменять конвертерами? Мы дали мартеновскому процессу второе дыхание, если не сказать больше — вторую молодость. Как-никак мартены выплавляют семьдесят процентов всей стали в стране. Можно их сбрасывать со счета?
К начальнику подошел рабочий, предупредил, что в цехе директор.
— Такой же, как был? — спросил Рудаев.
— Такой же.
На заводе к Жукову отношение особое — и любят, и побаиваются. Большой, медвежеватый, добродушный, он покорял, как все истинно сильные люди, своей работоспособностью, бьющей через край энергией, конкретностью указаний и всегда хорошим расположением духа. Однако христианской незлобивостью он не отличался и мог распушить так, что потом костей не соберешь. Случалось это с ним раз в году, но опасались его гнева целый год.
Жуков широко улыбнулся, увидев Рудаева, мощно тряхнул ему руку, хотя расстались они не совсем дружелюбно. Обиделся на него Жуков за уход с завода — не хотелось терять хорошего, перспективного работника. Но потом смирился. Цех, какой строили в Приморске, для истинного мартеновца соблазн непреодолимый.
— Что, лавры первой печи не дают покоя? — Жуков хитровато прищурил большие светлые глаза.
— Не то. Вот стою и думаю: что вы будете дальше делать? Ну дадите полмиллиона тонн, ну еще дадите. А потом?
— Потом пусть министерство думает. Либо все печи так снабжать и цехи перекраивать, либо, если такой возможности не предвидится, работать меньшим числом агрегатов. И в том и в другом случае производительность труда возрастет. Но в первом варианте будет еще и металла больше, а во втором металла останется столько же. Что нам выгоднее?
— Металла больше.
— Хорошо, что понял. А ведь многие не понимают. Я думаю, когда Ленин говорил, что производительность труда — самое главное, он подразумевал под этим и рост производительности агрегатов. А у нас некоторые деятели как рассчитывают рост производительности труда? Посокращают несчастных уборщиц, посыльных, лаборанток — выплавка на каждого работающего увеличивается, производительность труда вроде возрастает, а количество тонн как было, так и осталось. Это тоже полезно — высвободить рабочую силу, которой у нас не хватает. Но генеральный, истинный путь — увеличение производства. И еще есть одно немаловажное соображение. Эта печь дает на триста тысяч тонн больше, чем любая другая такой же мощности. Вот завести десять подобных печей в Союзе — и дополнительно три миллиона стали в карман государства.
— Убавьте наполовину, — поправил Рудаев.
— Почему?
— Потому что на остальных печах, которые обездолите за счет этой, вы недополучите. К тому же такой распорядок развращает морально. И тех, кто в передовых ходит, и тех, кто в отстающих числится. Вот и попробуйте взвесить плюсы и минусы.
— В общем, не наше с тобой дело решать эту проблему, — заключил Жуков. — С нас достаточно, что поставили ее. А если всерьез — чего приехал?
— Если всерьез — на работу устраиваться.
— Что, уже и из конверторного попёрли? Ух ты, резвый какой!
Жуков рассмеялся. У него и так приятное лицо, но улыбка делает его эдаким рубахой-парнем.
— Даже с завода.
— Вообще назад перебежчиков не принимаю. Но тебя возьму. На какую роль — это подумать надо. Свалился как снег на голову. Для начала ткну куда-нибудь, не взыщи, а месяца через два у меня ожидается перестановка.