— Но, бывает, спохватываемся…
— Бывает. И тогда разводим руками: как же, проглядели, как же, не досмотрели! И досаднее всего, когда такие люди занимают посты, дающие возможность решать или, еще хуже, не решать вопросы.
— На меня Гребенщиков не производит такого впечатления, — возразила Лагутина. — Энергичный, волевой, дай бог другому молодому столько экспрессии. Боюсь, вы пристрастно о нем судите.
— Да, я субъективен, — согласился Межовский. — Но субъективизм — это линза, позволяющая разглядеть то, чего не видят другие.
Нравится Лагутиной Межовский. Он — как самозаряжающийся аккумулятор, всегда равномерного, высокого потенциала. Защитил кандидатскую диссертацию, потом докторскую. Не очень рано, но и не поздно — в сорок лет. Сколько людей, «остепенясь», почили на лаврах, успокоились. Обсасывают по десятку лет малозначительную темку, и им не жарко и не холодно от того, пригодится ли диссертация людям или будет пылиться на архивных полках. Их вполне устраивает такая жизнь, о другой они не помышляют. Яхты, укрывшиеся в гавани, где никакие ветры не задевают парусов. А этот борется, а у этого вся жизнь — сплошное наступление. Убеждать, настаивать, оспаривать, внедрять.
— Нет, нет, Дина Платоновна, — горячился Межовский, — Гребенщиков уже не летает. Он планирует. Держится на воздушной струе, которую создает ему былая слава. Опрометчивых поступков он не делает — достаточно умен и опытен, но мозг его уже отгородился защитным покровом от свежих идей, принадлежащих другим, и даже от своих собственных.
— Не знаю… Видела его первый раз.
— А вот под ним ходит Рудаев. Не знакомы? Познакомьтесь. Очень чувствует новое. Но он зажат, как и все остальные в цехе.
— Этот Рудаев, очевидно, разделяет вашу точку зрения?
— Да.
— Вот в чем корни ваших симпатий и антипатий. Межовский недружелюбно посмотрел на Лагутину.
— Не отношение к моей идее высветляет для меня человека, а отношение ко всякой новой идее вообще, реакция на новое. Степень проницаемости черепной коробки.
— На каких заводах ведут продувку металла воздухом? — спросила Лагутина и достала из сумочки блокнот.
— Вот он, легок на помине! — воскликнул Межовский, увидев Рудаева.
— Я очень боялся, Яков Михайлович, что вы уже уехали. С шефом у меня произошел крупный разговор. — Рудаев покосился на Лагутину.
Межовский понял его взгляд и взглядом успокоил: можно, говорите.
— Журналисты — народ опасный. Не так ли? — не особенно дружелюбно произнесла Лагутина. — Что ж, могу оставить вас вдвоем, — добавила с обидой в голосе, однако не тронулась с места.
Рудаев шумно вздохнул, достал папиросу, закурил.
— Знаете, что мы сделаем, Яков Михайлович? — сказал озорно. — Первого августа Гребенщиков едет в Карловы Вары, а мы с вами дунем воздух. Рискнем во имя науки.
— Не хочу.
— Почему?
— Потом Гребенщиков выдует вас из цеха. Рудаев задумался.
— Откровенно говоря, не хотелось бы этого. Но пришла пора идти в наступление. Только проведите небольшую работу с директором. Он незнаком с особенностями вашего метода.
— Он против Гребенщикова не пойдет.
— И все же попробуйте разъяснить ему, что это не пустая забава. Игра стоит свеч. Тогда мне легче будет отдуваться.
— Н-да… — неопределенно произнес Межовский. — Легче… А вам известно, что в Кузнецке, — он исподлобья взглянул на Рудаева, — что в Кузнецке, когда я проводил опыты, обрушился свод? Вы отдаете себе отчет в степени риска, на который идете? Вы ведь приняли такое решение сгоряча.
— Ничего подобного. Я все тщательно взвесил и уверен, что так нужно.
— И сколько времени вы думаете отвести на опыты?
— Месяц. Чем дольше — тем убедительнее.
— Тогда как вы спрячете подготовку?
— Мне трудно определить меру откровенности. — Рудаев снова недвусмысленно покосился на Лагутину.
«Нет, он взрослее и занятнее, этот человек, чем показалось сначала», — подумала Лагутина. И вое же обидное чувство шевельнулось в душе. Захотелось и самой подковырнуть Рудаева, чтобы не остаться в долгу.
— Я не совсем понимаю, чего вам, собственно, хочется, — обратилась она к Рудаеву, — решить техническую проблему или разрушить миф о непогрешимости Гребенщикова?
— И то и другое, — не замедлил с ответом Рудаев и повернулся к Межовскому. — Вы сможете обеспечить исследования на двух печах одновременно?
— Почему на двух?
— На третьей дадим кислород не в факел, а в ванну. Сразу получим сравнительную картину, что и насколько выгоднее. На второй будем дуть в металл сжатый воздух и выявим его эффективность.
— Вот это размах! — Восхищенный Межовский, казалось, уже забыл о том, какой опасности подвергает себя Рудаев. Торжествующе взглянул на свою спутницу.
Лагутина озабоченно сжала губы. Она понимала, что Рудаев многое ставит на карту. Начальники типа Гребенщикова такой самостоятельности не прощают.
Глава 6
Сложные отношения возникли у сталеваров третьей печи с остальными сталеварами цеха. Весь цех чем-то поступался для них. Печь избавляли от малейших задержек, пропускали вне очереди чугун, ковши, краны, отдавали лучшую шихту, весь кислород, который получал цех, расходовали на нее. В. фокусе внимания руководства завода, городских организаций и прессы находились только сталевары третьей печи. Было бы у них всех высокое мастерство, ранее установившаяся репутация, с этим положением мирились бы. Но таких было только двое. Что касается Мордовца и Сенина, то они ничем не проявили себя, пока печи не создали исключительные условия. У Мордовца, правда, за спиной десятилетний стаж, а вот Сенину не могли простить столь быстрого взлета — всего два года работает он на заводе и вообще не похож не то что на сталевара, просто на рабочего. Худенький, щуплый, тихий, даже женственный. И прозвище свое — «Есенин» он получил не столько за сходство фамилий, сколько за голубую грусть в глазах, пшеничные волосы и интеллигентность манер. Обычно сталевара легко узнают на печи по решительности, расторопности, по командным ноткам. Женя двигался не спеша, говорил негромко, держался незаметно. Именно его посторонние люди, — а на третью печь приходили многие, просили показать сталевара. Женя привык к этому и перестал обижаться. Но, покладистый и добродушный, он приходил в ярость, когда появлялись газетчики, — считал их главными виновниками своих бед. Хотя он никаких разговоров с ними не вел, ссылаясь на то, что он самый молодой, работает всего два года, а на печи есть люди старше его и заслуженнее, газетчики тем не менее писали о нем чаще, чем о ком-либо другом. Именно в нем, молодом пареньке со средним образованием, студенте вечернего института, видели они тип нового советского рабочего, символ слияния труда физического и умственного. И именно эти статьи вызывали к нему недружелюбное отношение не только сталеваров других печей, но даже его, третьей.
Особенно невзлюбил Сенина Серафим Гаврилович Рудаев. Ему, человеку энергичному и горячему, меланхолически спокойный Сенин был противопоказан.
— Знаем мы таких выскочек! — ярился он. — Кнопками управлять научились, а случись что на печи — ни черта ладу не дадут. Опыт — вот что главное в нашем деле.
И все-таки ни в совете, ни в помощи, ни в общении он Сенину не отказывал.
Обычно с рапорта сталевары уходили гурьбой. Обсуждали свои непростые сталеварские дела, со всеми тонкостями разбирали случившееся в цехе. Особую пищу для разговоров поставлял Гребенщиков. Он любил поупражняться в остроумии, помотать душу, прицепить какое-нибудь необычное прозвище. Это с его легкой, а вернее, тяжелой руки Сенин стал «Есениным», Пискарев — «недотыкомкой», Мордовец — «полуфабрикатом». Даже всеми уважаемого Серафима Гавриловича Гребенщиков под горячую руку назвал Херувимом Гавриловичем. Правда, другие себе этого не позволяли. Пришел бы Гребенщиков в цех со сложившимся коллективом, его быстро отучили бы от дурных замашек. А здесь ему было приволье. Пускала новую печь — и приходили новые люди, приходили по одному, с разных заводов. Они быстро растворялись среди старожилов и попадали под влияние установившейся традиции: начальнику все дозволено. В этом цехе не было руководства цеха. Был один руководитель, все остальные — подчиненные.