— Пословица, а не поговорка, — поправил сталевара Гребенщиков, но тот только досадливо махнул рукой.
— А у нас получается — место красит человека. Вчера ты безвестным был, а сегодня поставили на привилегированную печь — и сразу пупом земли стал. За примерами бегать недалеко. Ну чего стоит Мордовец как сталевар? А слава на всю страну. И в газете, и по радио, и портреты. В кино пойдешь — и там он на тебя глазами лупает.
— Серафим Гаврилович, я на поезд могу опоздать! — попытался остановить сталевара Гребенщиков, но тот как ни в чем не бывало продолжал, даже не повернув голову в сторону начальника:
— Я почему пошел на третью? Перво-наперво хотел стариной тряхнуть. Показать, что жив еще Рудаев, что старый конь борозды не испортит.
Молчат люди. С опаской посматривают на Гребенщикова. Помрачнел. Вот-вот прорвется. Но Серафим Гаврилович словно не видит сгущающихся туч.
— А еще… доказать, что начальник кадры подбирает случайные. На такую печь надо ставить лучших, а какие они лучшие, если я в первые же дни всех за пояс заткнул? А раз не лучшие — почему вокруг, них столько треску подняли? — Серафим Гаврилович помолчал, словно ожидал ответа, и заговорил снова, все больше и больше взвинчивая себя: — Когда я раньше грыз наше начальство за третью, могли подумать, что завидую. А сейчас я сам на ней работаю и заявляю по-прежнему: нельзя в цехе людей на две категории делить — одним все, другим ничего, одним зерно, другим полову. И я сегодня на ней последнюю упряжку отработал. А под вашим началом, Андрей Леонидович, ходить вообще больше не желаю. За путевку и премию спасибо, это меня вроде как на пенсию проводили.
И вот тут выдержка окончательно покинула Гребенщикова.
— Вы, Херувим Гаврилович, этот номер специально к моему отъезду приготовили? — не сдержал он ярости. — Специально? Чтобы испортить настроение перед отпуском?
— Вы нам каждый день его портите. И ничего, в весе не теряете.
Гребенщиков взглянул на часы. Пора ехать. И это, собственно, выход из положения. Не найти ему сейчас подходящих слов, чтобы парировать наотмашь.
Он попрощался с людьми и уже из-за двери окликнул Рудаева, попросил проводить его.
— Спектакль, конечно, вашей постановки, — пробубнил свирепо, едва сели в машину.
Рудаев с трудом подавил улыбку.
— Представьте себе — чистая самодеятельность.
— Что собираетесь делать?
— С чем?
— С этим… смутьяном. Ну и фрукт.
— А что можно сделать? Пенсионер. Хочет — работает, хочет — нет, хочет — режет напропалую, что думает, хочет — помалкивает.
Гребенщиков сам понимал нелепость своего вопроса. Собственно, не старый Рудаев беспокоил его, а молодой. Как поведет он себя, получив бразды правления? А что если никто из сталеваров не пойдет на место, которое дважды добровольно освобождали? Борис Рудаев может воспользоваться поводом и перевести печь на обычный режим. Этого допустить нельзя. Уступишь раз — потом попробуй прибрать к рукам.
— В общем так, Борис Серафимович, — непреклонно сказал Гребенщиков. — Третью печь вести на прежнем режиме. Хоть сами сталеваром на нее становитесь. Головой ответите.
Подъехали к вокзалу. Гребенщиков выскочил из машины, оставив открытой дверцу. Он был уверен, что Рудаев последует за ним, что можно будет еще несколько слов сказать на ходу, но тот из машины не вышел.
* * *
Вечером, забрав свои пожитки у Пискарева, Рудаев подъехал к отчему дому. Открыл ворота, завел во двор «Москвича».
— Земля ревнула — Борька выскочил, — услышал он неласковый голос отца.
Серафим Гаврилович появился на крылечке. Стал, широко расставив ноги, словно на палубе в качку, запустил руки в карманы. Всем своим видом он подчеркивал, что нисколько не обрадован возвращению сына. Но тот либо не почувствовал настроения отца, либо не придал этому значения, взял чемодан и направился в дом.
— Куда так разогнался? — грозно спросил отец.
— Как куда? Ну… домой.
Серафим Гаврилович жестом остановил сына.
— Ты же уехал от нас. Сам. Не захотел с отцом жить. А теперь я не хочу. Что это за комедь такая? Тоже мне князь удельный нашелся. Хочет — карает, хочет — милует. Хватит, поизмывался ты надо мной достаточно в цехе, чтобы еще и дома штучки выкобрыкивать. Так что не прогневайся, давай-ка от ворот поворот. Оно так обоим спокойнее будет.
Рудаев стоял поникший, неприкаянный.
— Но батя… я тебя тогда не понял… — смиренно проронил он, еле шевеля губами.
— И тогда, и целый месяц не понимал. — Серафим Гаврилович подтянул сползающие с живота штаны. — Нет чтобы подойти да спросить по-человечески: чем, дескать, ты, батя, руководствуешься, какие такие соображения засели в твоей голове? Я бы тебе и рассказал начистоту свою задумку. А ты сплеча рубанул — и был таков. Вот и валяй туда, где был. Поворачивай оглобли, не стесняйся.
Понимал Серафим Гаврилович, что говорит не совсем то, что нужно, предъявляет сыну незаслуженные обвинения, но не смог переломить себя, не выместить обиду. А сын… Поставить бы ему чемодан на землю, да и сказать просто: «Извини, батя, погорячился». И все бы сладилось. Но не таковские Рудаевы. Самолюбивые, гордые, с норовом.
Бросил сын снова чемодан в багажник, выехал задним ходом на улицу, круто развернулся, чуть было не сбив забор, и погнал машину, стараясь приглушить и стыд и гнев.
Но куда? Опять к Пискареву? Ничего не поделаешь. А там что-то постоянное подыскивать надо.
Долго кружил Рудаев по городу, отдаляя ту минуту, когда придется рассказывать Пискареву о новой нелепой и, казалось, окончательной размолвке с отцом и снова просить приюта.
Глава 10
Отношения Рудаева с начальником цеха осложнились год назад, когда Гребенщиков предложил построить в цехе печь особой усложненной конструкции. Он сам сделал технический проект и докладывал о нем всюду, где только мог, — в заводоуправлении, в комитете, в институтах. О подобных печах несколько раз сообщалось в иностранных журналах, но информации были скупые, никаких точных данных не содержали и носили скорее чисто рекламный характер. Гребенщиков как следует потрудился, чтобы воплотить идею в чертежи.
Сторонников на заводе у него нашлось достаточно. Кто откажется от печи, которая даст в полтора раза больше металла, чем обычная? К тому же Гребенщиков учел, на какие эмоции следует воздействовать, чтобы у людей не погас пыл. Освоение такого агрегата сулило и славу, и премии, а возможно, и награды.
Единственным человеком, который восстал против затеи начальника цеха, был Рудаев. Он увидел в этой печи много недостатков. К тому же она очень сложна в строительстве и в эксплуатации. Почувствовал и цель, к которой стремился Гребенщиков, — прогреметь. Первую свою схватку Рудаев проиграл, потому что у Гребенщикова были готовы и расчеты и проект, а Рудаев мог сослаться лишь на техническую интуицию. Пришлось засесть за расчеты и потом уже с цифрами в руках доказывать, что и обычная мартеновская печь может увеличить производительность, по крайней мере, в полтора раза, если создать ей те условия, какие предусматривал Гребенщиков для своего агрегата.
Но и вооруженный расчетами, Рудаев все же проигрывал. Противоборствовать было не просто. Перевешивали авторитет начальника, его инженерный апломб. Никто расчетов Рудаева не проверял. В таких случаях побеждает не расчет, а расчетчик, не проект, а проектировщик. Победа оказалась на стороне Гребенщикова. Закрепив ее приказом директора, Гребенщиков уехал отдыхать на Рижское взморье. Тогда Рудаев решил доказать правильность своих утверждений экспериментом. Для этого и были созданы сталеварам третьей печи особые условия. Весь кислород, который понемногу и потому без особого эффекта давали всем печам, сосредоточили на третьей. Лучший металлолом — тоже третьей. Третьей все в, первую очередь.
Не ошибся Рудаев. Прошло две недели, и печь увеличила производительность на двадцать семь процентов, хотя условия ей были созданы далеко не идеальные, не те, какие предусматривал Гребенщиков для своего агрегата.