Потушил свет, улегся на бок, перевернул подушку — привычка детских лет переворачивать ее, когда нагреется. Мать постоянно бранила его за смятую наволочку: «Ты что, жевал ее, что ли?» А отец посмеивался: «Приспособил бы к ней водяное охлаждение». Но отучить так и не смогли.
Сон не приходил, и Рудаеву стало досадно, что напрасно потратил половину ночи на бесполезные размышления, вместо того чтобы обдумать главное: что ему делать с шестой печью? Против нажима он устоял. Не сдался, даже когда Троилин поставил вопрос ребром: или пускай — или сниму, настолько был уверен в своей правоте. В правоте техника.
А вот прав ли он как человек? Сколько людей обидел, ущемил морально, залез в карман! И разве не виноват он отчасти в том, что цех остался без изложниц? Разве дошел в своих требованиях до конца? Прав Апресян. Не научился он еще стучать кулаком по столу, а точнее говоря, бить в набат. Надо было сесть в самолет и махнуть в Киев. Самовольно. Поняли бы. Помогли бы. Чего-чего, а хватки гребенщиковской ему и вправду не хватает. Требовать. Шуметь. Свистать аврал. И еще в одном прав Апресян: можно пустить печь и потом остановить ее. Можно. Не очень выносит огнеупорный кирпич охлаждение и вторичный разогрев, скалывается, но особых бед при этом не происходит.
Вспомнил, что и в Госплане Союза крайне озадачены его акцией. Ну и пусть кушают. Будут впредь составлять планы как полагается. Если печи — то и изложницы для них, если фотоаппараты — то и пленки, если магнитофоны — то и ленты.
И снова мысли пошли в сторону. Шестьдесят тысяч предприятий в стране. А ну попробуй увяжи их в единую неразрывную цепь. Если увяжешь, все равно то там, то здесь ее разорвут исполнители. Мало ли еще нерадивых, нерасторопных. Хоть бы скорее министерство, у него возможности пошире. Как было раньше? Нет изложниц на одном заводе — перебрасывали с других. А сейчас предприятия окольцованы совнархозовскими границами.
Но как быть ему завтра с этой проклятой «спящей красавицей»? Что, если пустить печь и потом остановить, как предлагает Апресян? Это ударит по нервам сильнее, чем простой непущенной. Ладно, утро вечера мудренее. Выспаться надо, чтобы мозги прояснились.
Рудаев снова перевернул подушку прохладной стороной к щеке.
Едва ему удалось заснуть, как зазвонил телефон. Судорожно схватил трубку. Чего доброго, авария. Нет, не авария. Уже четыре часа готовая плавка на второй печи ожидает изложниц. Выпустить металл по заказу не удастся, начальник смены просит переменить заказ на менее ответственный. Деваться некуда, Рудаев дал разрешение.
Неожиданно приоткрылась дверь, вошел Пискарев.
— Случилось что? — обеспокоенно спросил он.
— Нет.
— Слава богу. Слышу, как вы ворочаетесь, и у меня на душе муторно. С каждым днем петля-то все туже затягивается… Что там ни говорят, а я верю в везение. Один везучий, другой — невезучий. То все идет как по маслу, то вдруг кувырком… Скажу больше: бывают еще полосы везений и полосы невезений. Это факт, по себе знаю. Как у меня получилось? Жизнь — как жизнь. И вдруг — сынишка утонул, я с язвой в больницу попал, жена хворать крепко стала. Вот только сейчас выравниваемся. И в цехе так бывает. Иногда смотришь: ни с того ни с сего попрёт план, да так, что захочешь — не остановишь, а потом р-раз — и оборвался! Или недостача чего, или авария одна за другой. Авария — она редко когда особняком выскочит. Словно по поговорке: «Беда не ходит одна».
— На философию потянуло? Вам бы трактат написать: «Что такое „не везет“ и как с ним бороться». — Поймав себя на невзрослых, примитивных словах, Рудаев сконфузился.
Пискарев самодовольно рассмеялся. Ему польстило, что Рудаев причислил его к философам.
— Закурим, Борис Серафимович?
— Закурим, Степан Онуфриевич.
Пискареву жена курить не разрешала, папиросы безжалостно выбрасывала, и он самым бесстыдным образом «стрелял».
— Чужие для здоровья намного полезнее, — хихикнув, в который раз попытался выгородить себя Пискарев. — Свои сосешь без перерыва, а чужие — от оказии к оказии.
Закурили. Пискарев не прочь был задержаться, но Рудаеву хотелось спать. Повернули разговор туда, сюда — не складывается. Захватив про запас папироску, Пискарев ушел.
«Вот и попробуй пусти новую печь, если старые простаивают».
Рудаев перевернул подушку.
Глава 11
По-прежнему появлялись в цехе строители, крутились вокруг печи, но, потеряв всякую надежду уговорить строптивого начальника, махнули на него рукой.
Рудаев думал, что Апресян будет гнуть свою линию. Почуял, наверное, что проломил брешь в сознании начальника, можно развивать наступление. Но Апресян либо отчаялся, как все, либо оказался дипломатичнее остальных — оставил Рудаева наедине с его совестью.
Правильно рассчитал Апресян. Скверное состояние было у Рудаева. Даже невысказанную просьбу чувствует человек, а здесь столько было высказано и слезных просьб, и грубых требований, что от них так просто не отмахнешься. Если бы строители продолжали нажимать, у Рудаева крепло бы чувство сопротивления. Но они смирились, и теперь их почему-то попросту было жаль.
Однажды вечером, когда строители уже разошлись, Рудаев подошел к шестой печи. Во все семь окон был подведен по трубам коксовальный газ, огнеупорная кладка нагрелась и розово светилась. Завидев начальника, выскочил из пульта управления Ефим Катрич, недавно переведенный на эту печь. Сам попросился. На крайней работать всегда удобнее — просторно, подъезды свободные.
— Какие команды будут, товарищ начальник?
— А какие могут быть? — вяло спросил Рудаев.
— Эх, газок бы пустить да наварить подинку, — мечтательно проговорил Катрич. — А то и холод здесь собачий, и зарплата цыплёночья. Тошно. А с нового года еще тошнее будет.
— Почему?
— План на печь пойдет. Потом догони попробуй. И будешь весь год в должниках числиться. Нет ничего хуже, чем ждать и догонять. Сейчас ждем, а после догонять будем. Так уж лучше сколько-нибудь металла давать. Еще не известно, что выгоднее — простаивать, как сейчас, или работать помаленьку.
Рудаев ничего не сказал Катричу, вздохнул тоскливо и ушел. Только куда уйдешь от собственных мыслей?
На третьей печи встретился с отцом. Отношения у них последнее время потеплели. Исчезла причина для постоянных раздоров, да и уважение друг к другу выросло после выигранных сражений.
— Ну, начальник, как думаешь из омута выплывать? — участливо спросил Серафим Гаврилович.
Сын отозвался не сразу.
— Э, батя, придется еще глубже залазить. Шестую пускать надо.
— Что, мертвой хваткой взяли?
— Как раз наоборот. Отступились. Но сам понимаю, что настрял всем в зубах. От Приморска до самой до Москвы.
Отец молча глядел в печь, но Рудаев видел отражение его глаз в синих стеклах очков и по их выражению попытался догадаться, о чем он думает.
— Не ожидал, что ты такой напор выдержишь, — признался Серафим Гаврилович. — Молодец. Выйдет из тебя человек. В нашем деле твердость нужна, как у металла. Но твердость — не главное его свойство. Твердый — он хрупкий, ломается. Гибкость еще требуется.
— Не обучен гибкости. Не учил.
— Всему не научишь. Я в тебе твердость вырабатывал. Основное мужчинское свойство. А гибкость изволь самотужкой постигай. Начал бы с гибкости, так и гнулся бы то туда, то сюда. — Серафим Гаврилович взглянул на мрачное лицо сына и добавил: — Пора бы в гости заявиться, хоть мать проведать, если отец не нужен. Долго будешь по чужим людям околачиваться?
— До воскресенья.
— А с воскресенья? — спросил отец с затаенной надеждой в голосе.
— На свою квартиру перееду.
Серафим Гаврилович засопел, что было верным признаком гнева, но не стал донимать сына упреками, придержал себя.
— В новом доме? — поинтересовался он.
— В новом.
— Что ж, вольному воля…
— Не сердись, батя.
Серафим Гаврилович снова засопел, потянул носом раз, другой, сказал со спокойной грустью, покорившись обстоятельствам: