Мартеновцы никак не могли закруглиться, и Подобед решил им помочь.
— Хорошо, хлопцы, в общем-то все понятно. Одно только растолкуйте: почему ваш секретарь партбюро товарищ Окушко — Николай Тихонович, кажется? — как в рот воды набрал? Ни разу я от него ничего подобного не слышал.
— Объяснить? — подал голос сталевар Ефим Катрич, дюжий детина, который и быку мог бы своротить шею. — Через полгода перевыборы, ему являться в кабинет к Гребенщикову и просить себе работу. Так на кой леший с начальником отношения портить? Вот он и живет…
— …на нейтральной линии, — подсказал Сенин.
— Не поддерживает Гребенщикова и не вразумляет.
— Тогда, выходит, и я должен в рот директору заглядывать! — взорвался Подобед.
— Это в меру партийной совести. Она тоже разная бывает.
— А вообще это неправильно, что человек может всего два года секретарем быть, — развивая затронутую Катричем тему, заявил Виктор Хорунжий, фигура на заводе примечательная. Машинист завалочной машины, он вдруг серьезно увлекся балетом и даже стал премьером самодеятельного балетного театра. — За первый год едва в курс дела войдешь, а второй год уже думай о том, куда на работу устраиваться. Получается как при непродуманном восхождении на гору: не успел подняться, а тут команда — давай кати вниз.
— Так это ж в уставе партии! — грозно пробасил второй секретарь Черемных, который только что вошел в кабинет и замер у двери, услышав такую крамолу.
— А где прикажете обсуждать устав партии, как не в парткоме? — неприязненно спросил Катрич.
Черемных повернулся к нему всем корпусом, бросил свирепый взгляд.
— Там, где положено. В печати перед съездом и на съезде.
— На съезде говорил об этом делегат Украины.
— Значит, не убедил.
— Значит, нужно говорить до тех пор, пока найдут нужным, — не унимался Катрич.
— Закончим, товарищи, — решительно сказал Подобед, посмотрев на часы. — Мне на кислородную станцию на партийное собрание.
— Хотелось бы знать все-таки, что думает обо всем Игнатий Фомич, — донесся из укромного местечка голос упорно молчавшего до сих пор Серафима Гавриловича.
— За сына вступаетесь? — поддел кто-то.
— А хоть бы и так. Я с него первую стружку снимаю, когда не туда завернет, и первый за горло возьму того, кто зря что посмеет.
Троилин поднялся со своего стула, подвигал его, для чего-то поставил перед собой.
— Вопрос сложнее, товарищи, чем вам кажется. Разрешите мне зарезервировать свое мнение?
— Как в ООН, — шепотом, который, однако, услышали все, сказал Сенин.
— Если оно у вас есть… — резанул на прощание Серафим Гаврилович.
Глава 14
Ранним утром Рудаев остановил «Москвича» у дома, где жила Лагутина. Уютный, типично южный дворик. Шпалеры винограда по краям, посредине вперемежку огородные грядки и цветочные клумбы. Узенькая, устланная гравием тропка. Под огромной развесистой шелковицей собрались на очередную сходку куры, выискивают что-то для себя лакомое. Развалясь в траве, безучастно водит полуприкрытым ленивым глазом огромный породистый кот.
Рудаев робко прошел двор, обогнул полинялый дом и замер на месте, неожиданно для себя увидев Лагутину. Она стояла у корыта, стирала. Он привык видеть ее на высоких каблуках, подтянутой, по-спортивному стройной. А сейчас, в ситцевом, выцветшем халатике, в тапочках на босу ногу она казалась маленькой и по-домашнему простой и милой. Выжав белье, положила его на табурет, выпрямилась, откинула свисавшие на щеку волосы и увидела Рудаева.
— Борис Серафимович? Что случилось? — Она быстро запахнула халат на груди.
Рудаев молчал, откровенно любуясь ее по-девичьи раскрасневшимся лицом, глазами цвета вечернего неба весной и той самой непокорной прядкой волос, которую она так старательно закладывала за ухо.
Можно было рассердиться на него — ну что за бесцеремонное разглядывание, но она не рассердилась. Можно было смутиться своего затрапезного вида, но она не смутилась. Можно было хотя бы для приличия выразить свое недовольство непрошеным вторжением, но она подошла ближе и встревоженно спросила еще раз:
— Что случилось?
А он, как глупый мальчишка, стоял и улыбался, словно нашел что-то бесконечно его радующее.
— Уезжаете? — В ее голосе прозвучала плохо скрытая грусть.
— У меня совсем другое. В девять, — он посмотрел на часы, — почти через час, времени впереди много, уходит катер в Ейск. Цеховой катер доменщиков. Нужно испытать после ремонта. Поедемте.
— Так мы же не доменщики.
— Для нас места найдутся.
— Но мне на работу.
— А вас еще не выгнали?
— Представьте себе, нет. Филипас статьей доволен — боевой дух и тэдэ и тэпэ. К тому же заставил меня вписать, что свод сильно изношен и грозит неприятностями. Таким образом, попали в анализ, как принято выражаться на металлургическом языке.
— Едемте, — повторил Рудаев. — Больше такого дня у нас не будет.
Это было сказано с такой робко-просительной интонацией, что Лагутина не смогла отказать ему.
Как ни спешила Лагутина, как ни торопил ее Рудаев, все же они примчались к причалу, когда с катера уже убирали сходни.
— Будто в детективном фильме, в последнюю секунду, — вскочив на палубу и с трудом переводя дыхание, сказала Лагутина.
— А мартеновца не брать, он нам и на заводе кровь портит! — прогромыхал с кормы чей-то бас, и Рудаев увидел заместителя начальника доменного цеха Шевлякова.
— Я уже не опасен, я уже стерилизован, меня выгнали. — Рудаев последовал за Лагутиной.
— Вот как? Ну, погорельцам мы не откажем, — разыграл великодушие Шевляков. — Примем?
— Примем! — хором ответили из рубки.
У доменщиков и мартеновцев всегда споры. Естественные, законные споры о качестве чугуна. Гребенщиков надоел доменщикам больше осенней мухи. Не было рапорта, чтобы он не поносил их, а случалось давал жару и без всякого повода. Для профилактики. Чтобы не зарывались и не успокаивались. Рудаев же зря не скандалил, и доменщики относились к нему благожелательно.
Лагутина рассматривала взбирающийся на пригорок зеленый город. Она впервые видела его с моря днем и впервые оценила его незатейливую, мирную, но своеобразную красоту.
День стоял такой тихий, море было такое спокойное, что Лагутиной казалось, будто плывут они по озеру. Она любовалась отражением катера в воде, радовалась пульсирующей дымке воздуха, белесому, выгоревшему, без единого облачка и потому такому неимоверно далеко унесшемуся небу. Море уже начинало цвести, то здесь, то там плавали, сбившись в стройные ленты, мельчайшие водоросли, делая поверхность воды причудливо полосатой — зеленая, голубая, зеленая, голубая. Катер разрезал эти полосы, как ножницы ткань, но они снова смыкались за кормой, снова обретали свой привычный вид. Нова и непонятна эта картина для Лагутиной, и она говорит:
— Не видела ничего подобного.
— Свойство малосоленой воды. «Цветет» только Азовское море. Это мельчайшие водоросли.
Потолковав о том о сем, больше для проформы, чем из необходимости, поинтересовавшись делами и намерениями Рудаева, Шевляков оставил «погорельцев» наедине, решив, что им сейчас никто и ничто кроме них самих и их собственных забот не нужен.
— Когда же вы покидаете нас? — спросила Лагутина так, словно ей было совершенно безразлично, когда и куда уедет Рудаев. Только глаза почему-то отвела в сторону.
— Хочется немного прийти в себя. Устал за год и особенно за последний месяц. Но болтаться без дела долго не смогу, не выношу состояния неопределенности. А вообще смешно: безработный.
— А если в институт к Межовскому? Вы же по натуре исследователь. Вас хлебом не корми — подавай только новенькое.
— Были такие мысли, — признался Рудаев. — Только не удержусь я там. Ездить по заводам, уговаривать нашего брата — цеховиков… Что-то не по мне.
— Но-но-но, это вы сгущаете.
— Почему? Смотрите, что получается. Ученых мы ругаем — творческое бесплодие, малая отдача, а когда они что-либо дают, не берем. Из консерватизма ли, из боязни лишних хлопот или из ложного самолюбия — бог знает отчего. Нет на сегодняшний день у нас, металлургов, той связи науки с производством, которая в идеале должна быть.