— Итак, что еще намерены вы возвестить мне?
В вопросе Гребенщикова проглядывало явное желание поскорее закончить еще не начатый разговор.
— А что, если мы обойдемся без выпадов по отношению друг к другу? — обезоруживающе-миролюбиво произнес Корытко.
— Попробуем. Вы по поводу своих машин?
— Из-за своих машин я не рискнул бы прийти к вам на квартиру. Кстати, мне что-то расхотелось, чтобы вы внедряли их.
— Вот как? Почему?
— Лучший способ угробить любое дело — это отдать его людям, которые настроены против него. — Папиросу из вежливости Корытко не зажигал, держал ее наготове. — У меня вопрос более общего порядка. — Он извлек из кармана диаграмму, положил на стол. Густая сеть линий испещряла ее. — Поступление рацпредложений по цехам вашего завода. Все кривые неуклонно ползут вверх. Видите? А вот эта, по вашему мартену, затухающая кривая. Потом резкий взлет вверх, а потом еще более резкий спад.
До Гребенщикова сразу же дошла убийственная доказательность необычной кривой. Подъем совпадал с его уходом из цеха, спад — с возвращением в цех. Апогей при Рудаеве. Это обстоятельство до сих пор проходило мимо его внимания.
— Простите, я могу узнать, с кем имею честь? — нашелся Гребенщиков. — Если просто со сталеваром чужого завода, то какое ему дело до этой кривой?
Корытко развернул удостоверение члена правления Общества изобретателей и рационализаторов, протянул Гребенщикову.
— Мне предстоит делать сообщение на правлении, я собираю материалы по заводам.
— И вы хотите сказать, что кривая эта зависит… — начал было Гребенщиков, но Корытко прервал его.
— Я ничего не хочу сказать. Я пришел послушать вас. Как вы объясните ее?
Гребенщиков рассмеялся ему в лицо.
— Ах, вот в чем причина вашего экстраординарного визита! Решили оказать давление громким титулом, чтобы… протолкнуть свои машины.
У Корытко резко закосили глаза, и Гребенщиков решил, что добился своего. Сейчас пришелец поднимется, уйдет, и ему не придется давать ответ на этот каверзный вопрос. Но выдержка у Корытко оказалась железная.
— Отложим психологические изыскания на потом, — хладнокровно произнес он. — А пока… разъясните все же характер загадочной кривой.
— Существует старая истина, — снова беззастенчиво вильнул в сторону Гребенщиков. — Один простак может потребовать больше разъяснений, чем это в состоянии сделать десять мудрецов.
Корытко молчал. Рассматривал Гребенщикова с любопытством. Как диковинку.
— А все-таки? — спросил он после длительной паузы.
— По-видимому, здесь действует закон приливов и отливов, — буркнул Гребенщиков.
— Странно, какое тут влияние может оказывать луна. Во всех других цехах вашего завода, нашего завода, всех заводов нарастающий прилив, а вот в вверенном вам… четыре месяца подряд прилив, потом…
— Ничем не могу помочь. — Гребенщиков крутанул вертящееся кресло, встал. Но гость не последовал его примеру. Раскурил папиросу и сидел молча, поглядывая то на оранжево светившийся пепел, то на хозяина.
Гребенщикову до скрежета зубовного захотелось втоптать Корытко в грязь, изничтожить.
— Изучаете? — процедил он. — А я уж вас изучил. Вы из той скользкой породы, которая перед своим барином пластом, а перед чужим — хлюстом!
Корытко густо покраснел, и косина вдруг исчезла. Оба глаза смотрели одинаково, и в них разгорался злой огонек. Сделав глубокую затяжку, он встал, прошел мимо Гребенщикова, как мимо пустого места, и вышел в гостиную.
По встревоженному лицу хозяйки дома догадался, что она слышала разговор.
Заперев за гостем дверь, Алла вошла к мужу. Он попытался сделать веселое лицо.
— Мне никогда не было так стыдно, как сегодня, — вымученно заговорила Алла. — О техсовете мне еще в цехе рассказали. Ведешь себя, как фельдфебель. А самое трагическое — что всюду бит. Вокруг тебя вакуум. Мало тебе, что со своими перегрызся, так еще с чужими загрызаешься! И еще делаешь хорошую мину…
— Я тебя сколько раз просил не пускать в дом случайных людей, — невпопад огрызнулся Гребенщиков.
— Вот, вот. Тебе одно — ты другое. Логика — точь-в-точь, как у твоей маман, — черт в ступе не поймает.
— Я прошу тебя не трогать маму! — уцепился Гребенщиков за боковую ветвь, которая могла изменить направление разговора.
— Может быть, и тебя не трогать? Предоставить самому себе?
— Вот это было бы самое лучшее. Прожил до седых волос без твоих советов, проживу… и до лысины.
— Плохо прожил, Андрей, — в глазах Аллы заблестели слезы. — Очень плохо. И сейчас живешь плохо. Не знаю, как ты можешь так! Я задыхаюсь в этой атмосфере вражды и неприязни. Ты как-то сказал: «Все мы актеры житейские, только роли различны у нас». Так играй роль нормального человека, а не сатрапа. Это же самая гадкая, самая низкая черта — постоянно находить повод для придирок. Цепляешься по пустякам. Почему ты без конца третируешь Сенина? Его нетрудно ранить, он человек тонкой душевной организации. Да, любит балет, да, влюблен в балерину. Ну и что из этого? Мне кажется, что даже чистоту в цехе ты возвел в фетиш не ради чистоты, а чтобы долго не искать, к чему прицепиться.
Алла как могла сдерживалась, хотя какая-то внутренняя сила понуждала ее кричать, плакать, чтобы пронять мужа, который держал себя так, будто ни одно ее слово не проникало ни в сознание, ни в сердце. Когда она смолкла, он не воспользовался паузой, не стал возражать, опровергать ее утверждения. Молчал, решил дать ей высказаться до конца, хотя и боялся, что она переступит порог дозволенного, скажет такие слова, которые потом не изгладишь, не возьмешь назад, после которых начинается необратимый процесс отчуждения. А что такие слова существуют, он убедился на опыте первого супружества.
— Ты всех подвергаешь беспощадному анализу, — отдышавшись, уже спокойнее заговорила Алла. — А когда-нибудь ты задумывался над собой, анализировал себя? Какая черта определяет весь твой характер, все твои действия? Какая? — Пренебрежительное спокойствие, с каким расхаживал Гребенщиков, снова обожгло Аллу, довело до исступления. — Эгоизм! Махровый, неприкрытый эгоизм, культ своего «я»! Все остальное прикладывается к этой черте. Задумайся над собой. Ты идешь по пути облегчения своей жизни. Легче орать — и ты орешь, легче держать людей на расстоянии — и ты держишь. По крайней мере, не досаждают просьбами. Обращаются к кому угодно, только не к тебе. Ведь у тебя в приемные часы пусто.
— А ты откуда знаешь? Поменьше собирай сплетен, — прорвался Гребенщиков.
— Не сплетни это, Андрей. Это то, что называют общественным мнением. А неприязнь к тебе распространяется и на меня. Сколько труда стоило мне расположить к себе лаборанток. Дичились, боялись, даже пакостили. Норовили выжить, пока не пришли к выводу, что я не твое зеркальное отображение. Ты вот всем цепляешь оскорбительные прозвища. А знаешь, как тебя называют за глаза?
— Не знаю и знать не хочу. Пусть посмеют сказать в глаза.
— В глаза скажу я. «Волкодав». «Цербер». Красиво? И еще — «Бешеный барин».
— Хватит! — загремел Гребенщиков и даже кулак поднял, чтобы стукнуть по столу. Но спохватился — стол был покрыт стеклом.
— Видишь, умеешь сдерживаться, когда надо. Бьешь стекла на рапорте. Там не свои, заменят.
— Опять наслушалась? Ты же не видела!
Лицо у Гребенщикова побагровело. Никто никогда не раздевал его донага, не выставлял на собственное обозрение. Поначалу он не узнал себя в том изображении, которое нарисовала Алла. Упреки и обвинения скользили мимо него, не задевая и не царапая. Он не принимал их, не воспринимал всерьез, истолковывал вспышку как типично женскую истерику. Но постепенно кое-что из сказанного стало проникать в душу.
— Я никак не доберусь до главного, все ухожу в сторону, — потирая лоб, вымученно проговорила Алла.
— Это вполне естественно для людей широко мыслящих? — благодушно вставил Гребенщиков, рассчитывая на то, что эти миролюбивые слова обезоружат Аллу и утихомирят.