Рудаеву было в этот момент глубоко безразлично, кто, С кем и на каком языке будет говорить. Он набрал номер телефона отдела снабжения и передал трубку Мордовцу.
— Это Мордовец, с приморского завода, — отрекомендовался сталевар так, будто все без исключения в совнархозе должны были не только знать его, но и трепетать перед ним. — Вы долго будете мучить нас без изложниц? Вы понимаете, шут вас дери, что варить сталь, не имея изложниц, — все равно что месить тесто, не имея форм! Ползаете там, как беременные вши по потной лысине!.. — И понес такое, что подобного Рудаев и не слыхивал.
Что сыпали ему в ответ, Рудаева не интересовало. Он понимал, что и» такой стиль разговора ничему не поможет. Наоборот, только озлобить может. Сказал об этом Мордовцу.
— Напрасно вы так считаете, Борис Серафимович, — возразил Мордовец. — К вежливым разговорам начальников цехов они привыкли, а вот вопль с матюками… А в общем пришел я, собственно, не за этим. Хотел спасибо сказать.
Рудаев поднял на него усталые, но все же удивленные глаза.
— За что?
— За многое. Я ведь боялся, что поедом меня есть будете… ну… за Гребенщикова. И другие так считали. А вы — нет. Будто ничего и не было. Думаете, люди этого не ценят? Еще как ценят! Для вас главное — чтоб дело шло. А кто там кому нашептывал… Эх, все потому, что язык длинный…
— Да, язык твой — враг твой — не ту задницу лизал… — незлобиво проговорил Рудаев. Он не верил Мордовцу и расценивал каждое его такое действие как очередную попытку любым способом втереться в- доверие к начальнику.
Мордовец опешил и сразу потускнел — поговорка будто к нему пригнана. Нервно, одну за другой, расстегнул пуговицы на своем коротеньком пиджаке.
Рудаева обуял смех. Смеялся он долго, радуясь этой разрядке. Ему не то что смеяться — улыбнуться нечему было.
Мордовец кашлянул для бодрости и, заглядывая Рудаеву в глаза, льстиво затараторил:
— Это вы как хотите — верьте мне или не верьте, но я ваш первый друг. Знаете почему? Я прощенный враг. А прощенный враг — что раскаявшийся грешник. Будет служить честнее десяти праведников.
* * *
Два дня Рудаев спал спокойно. Печи уже не простаивали с готовыми плавками. После выпуска каждую печь два с половиной часа держали на дежурном газе и только потом начинали завалку.
Но вот в цех заглянул директор. Как на беду состав с изложницами уже стоял в разливочном пролете, а на второй печи плавка еще не была готова. Всегда плавки ждали состава, а на этот раз состав ждал плавку, что при нормальной работе, собственно, и должно быть.
Троилина не на шутку заело. Вконец распустились за последнее время. Прячут свои грехи, прикрываясь отсутствием изложниц, Видано ли такое? Он пробрал сталевара, потом мастера, потом начальника смены и даже Рудаева, который как назло подвернулся ему под руку.
Рудаев слушал его до тех пор, пока не иссякло терпение. Чтобы самому не наговорить резкостей, повернулся и пошел прочь из цеха, оставив директора вымещать негодование на случайно попадавшихся ему людях. Влетело коменданту за лужу перед конторой цеха, механику— за плохо складированные детали, заведующему столовой — ящики с молоком стояли на улице, и тот не знал, что солнечные лучи убивают, в молоке витамины.
Несчастный «Москвич» Рудаева прыгал на ухабах, врезался в лужи, раскидывал веера брызг, трясся по булыжнику, вихрем летел по асфальту. Всю свою злость Рудаев вложил в скорость. Он не думал о том, куда едет. Лишь бы ехать, не останавливаясь, лишь бы свистел ветер навстречу да мелькали столбы, машины, дома.
Нет, здесь он не останется. Любой завод, любая другая работа. На кой леший нужен этот пост, если над ним могут безнаказанно измываться! Не подходит в начальники— уберите. Он на это место не рвался. Пусть ставят Гребенщикова, пусть носится тот со своими авантюрными проектами, пусть калечит души, пусть придерживает печи! Пусть! Завтра же он уедет. Он найдет себе работу и обязательно попроще. Чем меньше должность — тем спокойнее жизнь. Здесь даже спать приходится, как на войне, — бессистемно, урывками. И лучше если уйдет по собственному желанию. Трудовой список, по крайней мере, не будет испорчен. Нашли козла отпущения! Изложниц не дают, а за задержки лупят. Обреченный. Как ни крути — вхлюпаешься.
Пришел в себя от толчка. «Москвич» подпрыгнул, взревел и выскочил на обочину. Рудаев вышел и долго стоял, бессмысленно глядя на простиравшееся перед ним студеное, по-зимнему пустынное море.
* * *
Никуда он не уехал. Остыл и остался. Однако Троилин учел, что Рудаева в лоб не возьмешь, и применил иную тактику. Набрался христианского терпения, мирно поговорил с ним, поплакался на свое трудное положение, посулил изложницы, привел несколько примеров благоразумного компромисса и… уговорил его не держать печи порожними — трудно их рассчитывать, трудно за них отчитываться.
Снова печи простаивали с готовыми плавками, снова увеличилась возможность аварий. Рудаев мысленно ставил на свое место Гребенщикова. Как поступил бы тот? Остановил бы печь? Нет. Снизил бы завалки? Возможно. Во всяком случае, не сдался бы Троилину и не перешел бы от безобидных простоев к опасным.
Сталевары приспособились в конце концов к новым условиям и стали затягивать операции. Постоят после выпуска на заправке дольше положенного, завалку делают не торопясь, пороги подсыпают слишком долго и тщательно, чугун заливают не ковш за, ковшом, а с перерывами, кислород придержат, а то и совсем не дадут. В общем, спешили медленно. Рудаев как-то рассказал сталеварам о своеобразном соревновании велосипедистов, которое однажды было проведено на Западе, — на самую медленную езду. Соревнование оказалось очень трудным — надо было проехать небольшую дистанцию за наиболее длительное время. Победителем считался тот, кто придет к финишу последним. Всякому понятно, что легче всего соблюдать равновесие при быстрой езде. При медленной машина норовит свалиться на сторону. Нечто подобное происходило сейчас в цехе. Каждый сталевар старался подгадать плавку к тому времени, когда будет готов состав.
Замедленный темп выматывал душу из людей, привыкших к скоростным операциям. В декабре можно было бы еще нарастить темп, еще увеличить выплавку стали — в копровом цехе пустили пакетир-пресс, который превращал громоздкую легковесную мелочь, «солому», в компактные тяжелые пакеты. Если для «соломы» требовалось, допустим, десять мульд, то, спрессованная, она помещалась в одной. Завалки теперь можно было делать молниеносно, и сталевары с вожделением думали о том дне, когда кончится кризис с изложницами и они смогут опять вести печи, не заглядывая в разливочный пролет.
Яростно вступилась за цеховиков Лагутина, напечатав статью «Так дальше нельзя». Все было в этой статье. И правдивый анализ положения в цехе, и напоминание о неизбежности аварий при такой ситуации, и упреки в адрес директора. Попало и совнархозам по первое число. И своему и Днепровскому тоже. Это была первая статья в городской газете, обличавшая отсутствие должных связей между совнархозами, громившая местничество.
Лагутину пригласил в партком Подобед. Он готовился к этому разговору, но, когда она пришла, начал совсем не с той ноты, которую наметил, сразу напустился:
— Сломите вы себе голову, голубушка! И Филипасу тоже. Подобралась ретивая пара!..
— Это что, за Троилина вы так?..
— И за Троилина, если хотите. Его поддерживать надо, а не трясти.
— Я не совсем улавливаю характер беседы. Газета — орган горкома, а не ваш. Таким образом, это что, дружеское предупреждение?
— По линии завода — не совсем дружеское. Что вы делаете? Даже церковь прощала прошлые грехи, а вы отпускаете и грехи будущие. При таком положении надо мобилизовывать коллектив на преодоление трудностей, а не разлагать его! Случится авария — и каждый скажет, что она была предопределена.
Лагутина долго молчала, катала по столу карандаш, который подвернулся под руку, и Подобеду показалось, что он заронил в ее душу червь сомнения. Но она сказала: