Серафим Гаврилович как ни в чем не бывало протянул руку к бутылке.
— Пропустим по первой.
— Что ж, за нового начальника, — предложил Катрич, уважительно взглянув на патриарха сталеваров.
Серафим Гаврилович решительно поставил рюмку на стол.
— Новому помогать надо, а не пить за него, — сказал многозначительно. — Без нашей помощи он сколется. Я за старого начальника хочу.
— Что-о?! — хором рявкнули сталевары.
— За старого, — непреклонно повторил Серафим Гаврилович. — Что ни говорите, двадцать четыре года оттрубил человек в мартене. Кто-кто, но мы со Степаном Онуфриевичем знаем, что это такое. Иной, небось, думает: «Тоже мне работа — начальник. Умственный труд, от него спину не ломит». А кто понимает, что такое умственный труд? Я, к примеру, смену отработал, а остальное время мое. Мое. Что хочу, то и делаю. Во всяком случае, цехом у меня голова не забита. Я только часть ноши на себе несу. И то как? Пришел — взвалил, ушел — свалил. А он ее с себя не снимает. И днем, и ночью, и в выходной. Даже в отпуску покоя настоящего нет. Как там сработали? Не провалят ли этим месяцем целый год? Может быть и такое: сработают без тебя так хорошо, что тебе и не снилось. Тоже случается. И тоже плохо. А с таким прытким заместителем, как мой Борька, еще думай, какого коника он выкинет и что наворочает без тебя.
Увидев, что сталевары все еще держат рюмки, Рудаев спохватился, поднял свою.
— Так выпьем за старого. Как под Новый год. Сначала за уходящий.
Выпили. Кто как умел. Серафим Гаврилович благородно, не поморщившись. Пискарева повело так, словно неожиданно хватил горячего. Мощный Катрич проглотил, как петух зернышко пшена. Нездийминога — причмокивая и испытывая величайшее удовольствие. Закусили. Налили по второй, но не притронулись. Это уже школа Серафима Гавриловича. Не для того собираются они, чтобы больше выпить, а для того, чтобы больше поговорить.
— С Гребенщиковым, хлопцы, не так просто, как вам сдается, — продолжал Серафим Гаврилович. — Он когда на завод пошел? В сорок первом. Кто помнит это время, понимает лучше, чем тот, кто просто знает понаслышке. Дисциплина на заводах военная, даже больше — фронтовая. Выполни — а потом рассуждай. И то про себя. А после войны — та же линия. Жесткая. Вот когда он воспитывался, Гребенщиков. Но люди разные, как и почвы. В одну дурное семя попадет — заглохнет, в другую — расцветет буйным цветом. У этого расцвело и окрепло, попробуй теперь его выкорчуй. Все-таки, что ни говори, страхом легче управлять, чем уважением. Страх каждую шкуру пробирает. И гораздо проще страх нагонять, чем уважение заработать. Оно через справедливость приходит.
— Так выпьем за справедливость! — предложил Катрич, которому мозолила глаза полная рюмка.
Сенин с жаром схватил свою рюмку. Кому-кому, а ему как нельзя, кстати, этот тост. Он снова обретает веру в справедливость. Не в абстрактную, где-то существующую справедливость, которую свято отстаивала его бабушка («Бог правду видит, да не скоро скажет»), а в конкретную, реальную. Он знает теперь, кто является носителем такой справедливости. Не директор, нет, он слишком добр по натуре, а справедливость — это не только душевное движение. Это действие. И иногда суровое, жестокое.
И он сказал, не особенно рассчитывая, что его поймут:
— За действенную справедливость!
Но его поняли. Дружно ошиблись рюмками. А Нездийминога щелкнул языком и уважительно произнес:
— Вот что значит образование…
Серафим Гаврилович не курит ни в цехе, ни дома, а в компании после чарки обязательно попросит папироску, но не какую-нибудь. Тут уж «Беломором» не отделаешься. Закурили все, даже Сенин, который редко позволял себе это, — за запах курева ему попадало от матери, как первокласснику за двойку.
Папиросный дымок в содействии с винными парами разворошили Сенина, он заговорил пространно и обстоятельно:
— А вам не приходило в голову, что в падении Гребенщикова не мало виноват директор? Все сходило ему с рук. Отчитывал его Троилин? Ставил на место? Уверен, что нет. Даже грубости, ругань спускал. Ну и уверовал Гребенщиков в свою безнаказанность. А дал бы ему сдачи раз-другой полной мерой, тряхнул так, чтобы дух у него занялся, может, и спохватился бы вовремя и уцелел.
— Да, с такими подчиненными нужно вести себя умело, как с молодой женой, — резюмировал Серафим Гаврилович. — Пробились маленькие рожки — сбей сразу, А запустишь — наплачешься. Забодает. Это правило и ты, Евгений, возьми себе на, вооружение. Таких, как ты, обходительных да совестливых, обязательно бой-бабы подбирают. Чтобы верхом ездить.
— Хрен с ним, с Гребенщиковым, хорошо, что выгнали, — припечатал Катрич. — Это уже прошлое, нечего в нем ковыряться.
— В прошлом надо ковыряться, чтобы оно не повторилось в будущем, — глубокомысленно изрек Пискарев. — Прошлое — оно цепкое, как клещ. Панцирь оторвешь, а щупальца остаются. Боюсь я за Бориса. Гребенщиковские-то выкормыши остались…
Серафим Гаврилович сделал решительный жест рукой. Отметающий, отвергающий.
— Не, хлопцы. Борьке их бояться нечего. Гребенщиков им всем плешь переел. И работают они честно. Не на Гребенщикова и не на Борьку моего, а на советскую власть.
Постепенно разговор стал закручиваться по спирали вверх. Так всегда получалось у них. Обсудят злободневные цеховые дела, потом общезаводские, потом и до правительственных доберутся. На таком уровне, с такой яростью спорят, будто от них лично многое зависит. А когда в международные влезут, тут уж хоть святых выноси — в выражениях не стесняются. Если верить народному поверью, что тем, кого вспоминают, икается, так Салазар, Макнамара и Эрхардт до смерти наикались бы, Но сегодня такой распорядок не выдерживается. Чересчур волнуют цеховые дела, потому нет-нет и возвращаются к ним.
— Я не боюсь, что Борису подгадят, — вслух раздумывает Серафим Гаврилович. — Он сам может запороться. Рисковитый он у меня. С детства. Гребенщиков — тот дока. Попросят освоить новую марку стали — взвешивает, что это сулит. Если славу и деньги — никакие трудности не остановят, если одни деньги — прикинет сколько. Если одну славу, а карману в ущерб — ни в жизнь. Не уговоришь и не заставишь. А Борька? Как-то в школе вызвали его в комсомол и говорят: «Нету у нас бегуна на дальние дистанции — проштрафился, отстранили, некого на соревнования выставить, может школа первое место потерять. Давай тренируйся». Он туда, он сюда: «Да помилуйте, какой я бегун. Я еще с боксом лажу, а в беге никогда силен не был». — «Ничего, говорят, ноги длинные, сердце в порядке — давай бегай. Если даже десятое место займешь, все равно школе первенство обеспечено». И что вы думаете? Начал бегать. Тут последний год в школе, зубрить надо день и ночь, а он бегает. Ну и выбегал четвертое место себе, первое — школе. Зато еле-еле но литературе и истории выкарабкался. Вот вам весь Борька. Боюсь, как только его слабину нащупают, все самые невыгодные, самые кляузные, самые сложные марки стали нам сунут.
— А внутренности кабаньи он тоже из сознательности в дежурке выронил? — следовательски прищурившись, спросил Катрич.
Серафим Гаврилович не сразу нашелся, что ответить. Сам подтрунивать над сыном он мог, но другим даже невинной критики не разрешал.
— Конечно, из сознательности, — упрямо проговорил он и на ходу придумал дополнительную версию: Братва собиралась что-то там сотворить несусветное с ними, а мой их прыть пригасил, на более мирные рельсы перевел. Чтобы только посмеяться всласть. Дурни желторотые, им без этого никак. Тот не пацан, кто не куролесил.
— Гля, явление Гребенщикова народу, — провозгласил вдруг Пискарев, прикрыв ладонью беззубый рот.
Сталевары повернули головы к двери. Все разом, как по команде.
Пропустив вперед очень стройную и очень красивую женщину, по проходу между столиками, выискивая наиболее удобный, действительно шел Гребенщиков. Выбрал, У барьера, откуда хорошо просматривалось море.
И тотчас, будто из-под земли, завидев «солидных» посетителей, появилась официантка. Предложила меню, что-то сказала шепотом, приняла заказ и уже через несколько минут ставила на столик напитки и закуску. Откуда только сноровка взялась у этой рыхлой толстухи!