— Нравится мне тут, особенно в эту пору, — довольным тоном сказал Серафим Гаврилович. — Воздух свежий, людей мало, ни одна бестия не прилипнет.
Однако бестия все же прилипла. И мгновенно. Только расселись сталевары за столом, только отыскали зеленую книжицу с двумя заветными страничками, от которых немало зависят и хорошее расположение духа, и приятные ощущения в желудке, как появился неизвестно откуда взявшийся Мордовец. Подошел своей всегдашней пошатывающейся походочкой. В некогда модном бостоновом костюме с широкими брюками, в нейлоновой рубашке с кричащим галстуком, он выглядел довольно-таки комично.
Свободного стула за столом не было, а подставить стул Мордовец не решался. Он стоял, как неприкаянный, с настороженно-заискивающим выражением, и ждал, когда кто-нибудь из сталеваров все же пригласит его к столу. Серафим Гаврилович недовольно покряхтывал, бросал по сторонам косые взгляды, и весь его вид говорил о том, что он ждет не дождется, когда Мордовец отчалит. Пискарёв сидел, уткнувшись глазами в пока еще пустой стол, его голова на тонком черенке шеи нервно подрагивала. Он не любил Мордовца, еще больше не любил шума, а скандал мог вспыхнуть в любую минуту. До сегодняшнего дня Мордовец был в безопасности. С ним никто не связывался, памятуя, что он — главный фискал у Гребенщикова. Теперь это уже никого не сдерживало. И может быть, потому сталевар пятой печи Ефим Катрич, обладатель громоподобного голоса и увесистых кулачищ, уставился на Мордовца так, словно прицеливался для удара. Только Женя Сенин, самый тактичный и самый воспитанный, смущенно поддакивал Мордовцу, когда тот ни с того ни с сего стал распинаться о необходимости улавливания пыли в дымовых газах, но вид у него был такой страдальческий, будто сидел на греющейся сковородке.
Кто знает, возможно, все кончилось бы гладко, если бы Мордовец поболтал немножко для проформы и ушел. Но он переусердствовал.
— Слава богу, кончилась эта самодержавная монархия, — весело проговорил он, рассчитывая такой независимой фразой умаслить сталеваров, добиться их благосклонности.
Пусть он и был рад отстранению Гребенщикова. Рабу тоже надоедает пресмыкаться перед своим господином. Но и рабы бывают разные. Одни восстают, когда повелитель у власти, другие топчут его, когда он низвержен, — пускай и мое копыто знает. Первых уважают, вторых обливают презрением. Трудно было согласиться с тем, что Мордовец искренен. Да и не хотелось соглашаться.
Еще не выпили ни рюмки — официантка умудрилась задержаться даже при пустом ресторане, утверждая тем самым непреложную истину, что в ресторан можно ходить, когда у тебя много времени и не очень хочется есть — но атмосфера накалялась.
— Чья бы корова мычала… — в сердцах произнес Нездийминога. Этот меланхолического склада характера сталевар никогда не бросал зазря резких, сварливых слов.
— Почему? Почему? — Мордовец великолепно разыграл возмущение.
— А потому, Митя, что ты хоть и «полуфабрикат», а вовсю пользовался милостями самодержца! — врастяжку, пощипывая Мордовца глазами, преподнес Катрич.
— Какими? Ну скажи, какими? — потребовал Мордовец.
Почувствовав, что Катричу ничего не стоит заехать Мордовцу в ухо, Серафим Гаврилович прикрыл его руку своей и вроде бы легонько сжал пальцы. Но когда убрал руку, пальцы у Катрича были белые.
Тягостное молчание воцарилось за столом.
«Гнать бы его из цеха вслед за Гребенщиковым, — ушел в наседавшие мысли Сенин. — Лебезил перед ним и за это получал мзду. Кому легче всего сходили разные промахи? Мордовцу. Кому больше перепадало поощрений? Мордовцу. Так кому же легче жить? Серафиму Гавриловичу или Мордовцу? Ясно, Мордовцу. Ему не подражали, нет — достоинство рабочего человека не позволяло. Но и вести себя независимо, как Серафим Гаврилович, почти ни у кого не хватало смелости. Предпочитали среднюю линию — помалкивали».
— Не будем уточнять. — Серафим Гаврилович неторопливо посмотрел в сторону кухни — когда же, наконец, приползет эта черепаха?
Официантка не шла, а она так нужна была сейчас для разрядки.
— Вы что, ребята, хотите сказать, что я… я… Поверьте, я вел себя честно.
«Честность тоже бывает разная. Бывает активная и бывает пассивная. Вот Серафим Гаврилович — честность активная. Сам дурного поступка не сделает и против всякой неправды восстанет. А Пискарев — честность пассивная. С берега не столкнет, но>за упавшим в воду не прыгнет», — продолжал рассуждать про себя Сенин. Но, чтобы не быть многословным, сказал только:
— О честности больше всего говорят те, у кого ее нет.
— Смотри, философ нашелся демагогику разводить! — взвился Мордовец, остановив на Сенине долгий ненавидящий взгляд. — Честность надо прививать, вот что я тебе скажу! И не одними словами, а и примерами. Чтобы я везде это видел.
«А на самом деле: прививают ли ее должным образом? — ухватился Сенин за слова Мордовца. — В школе классная руководительница без конца твердила: „Будьте честными, правдивыми“, а сама ставила завышенные оценки, вытягивая отчетные показатели. И ни разу никто не одернул ее, хотя сами ребята жаловались и завучу и директору. А в цехе? За малейшее вранье Гребенщиков драл, как Сидоровых коз, а сам думал одно, говорил другое, а делал третье».
Но сказал он проще, одной фразой, глядя в упор на Мордовца:
— Если у человека нет даже крупицы совести, ее не привьешь.
За столом засмеялись. Злорадно, торжествующе.
Наконец пришла долгожданная официантка с подносом. У нее было такое приятное домашнее лицо, что пожурить ее ни у кого не хватило духу. Две бутылки водки. Пиво. Масло. Заливная осетрина. Да хорошие такие куски! Пискарев вытащил из кармана три крупных таранки, бросил на стол.
Только никто ни к чему не притронулся — ждали, когда Мордовец покинет ресторан. Никогда не сидели с ним за общим столом и сейчас сидеть не хотели. Серафим Гаврилович старше, ему подавать команду, так уж заведено. Старший по возрасту и по характеру старший.
Уйти бы Мордовцу. Извиниться — я уже глотнул, дескать, вам мешать не буду — и уйти. Да и выпить ему не так хочется, как важно выпить именно с этой братией. Для примирения. А они не подпускают, словно за перегородкой держат.
«Повезло мне, что приняли в свою компанию и не чураются, — с благодарностью думает Сенин. — Серафим Гаврилович и Пискарев много повидали интересных людей, образцовых руководителей — Орджоникидзе, Гвахарию, Бутенко, Тевосяна, и никакой Гребенщиков не собьет их с толку. Но вот приходит на завод недавний школьник, как губка впитывающий житейские премудрости. Кто для него становится образцом поведения? Начальник цеха. Директора он видит раз в месяц, городских руководителей — раз в год, и то из двадцатого ряда на торжественном заседании, а с начальником цеха встречается ежедневно и по нему судит о людях вообще и о руководителях в частности. Но начальник — он все-таки несколько в стороне. Первым наставником юнцов является сталевар. А чему может научить Мордовец?»
Так подумал Сенин и так сказал. Почти слово в слово.
— Пример, образец… — окрысился Мордовец. — Таким щенкам, как ты, палка нужна!
Пискарев осуждающе повел головой, но сказал миролюбивым тоном:
— Знаешь что? Давай-ка ноги в руки и валяй отсюдова, пока не схлопотал. — Он понимал, что сейчас достаточно спички, чтобы вспыхнул пожар.
И, как ни странно, на Мордовца это подействовало больше, чем стиснутые кулаки Катрича и насупленные брови Серафима Гавриловича Рудаева. Он не стал больше защищаться. Только поводил туда-сюда попечалевшими глазами, все еще рассчитывая найти хоть в ком-нибудь поддержку.
— Ша-а-гом марш! — скомандовал вдруг во все горло Нездийминога, тряхнув огненной копной волос, которая никак не вязалась с его заурядной внешностью и которой могла бы позавидовать самая заправская модница. Наполненная до краев рюмка, опущенная им наугад, звякнула о тарелку.
Мордовца словно бросило в сторону. Горько, люто, до остервенения обидно стало у него на душе. С Нездийминогой у него были не такие уж подпорченные отношения, не думалось, что самый тяжелый камень будет брошен именно им. Мордовец сплюнул и, даже не матюкнувшись напоследок, удалился.