Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Возьми котомку, пойдем, — у меня сегодня день свободный, да возьми свечу, я буду читать в твоей избе евангелие.

Е. Бурундук подумал, что она согласилась на то, что он ей предлагает, то есть поселиться с ним в горах; туда, наверное, уже шли кузнецы и угольщики; горы наполнятся грохотом и стуком. Они шли, их видела Клавдия. Они были очень оживленны. Агафья была в сапогах, с палкой. Клавдия косо ухмыльнулась:

— На паломничество?

Она увидела золоченый крест на переплете.

Она послала за Шуркой и шепталась с ней всю ночь, выспрашивая, как у них дела. Бурундук вел [Агафью] по тропам. Солнце было высоко, когда они подошли к его лужайке. Он разложил костер — и ходил необычайно довольный. Он готовил постель, а Агафья, — опять проверяя свою гордость, — гордо ухмылялась.

Глава восемьдесят восьмая

Гусь однажды в два или три месяца писал письма на родину. От родных в его памяти остались только одни имена, но он их помнил отлично. За последние годы он почувствовал какое-то колотье в пояснице, но он не сдавал и пил, а главное, наседал на закуску. Он рассказывал, как вся революция прошла к нему через бутылку, как к нему приходили матросы, офицеры и попы, бежавшие на фронт; он всех их угощал баней и чаем с медом, который приносили ему кузнецы с гор, а он делал на этом необходимую коммерцию. Но в письмах за последние месяцы он прибавлял нечто свое: «К пьянству надо относиться с гордостью — как не к пороку, а к героизму». Он жаловался. Он писал огрызком карандаша, который ему привез солдат с японской войны Он мусолил его — и, вымусолив адрес, приклеил марку и пошел к почтовому ящику. Он шел огромный, лоснящийся, несмотря ни на какую погоду, в валенках, во фрачной просаленной жилетке, которая еле-еле прикрывали его тело, и в твердой шапке, по которой он, как по горшку, обстригал свои волосы. Он бережно нес в руке письмо к почтовому ящику, он выходил в валенках, а если был дождь, он клал письмо на божницу и ждал хорошей погоды. На обратном пути он заходил в лавку и покупал пучок чесноку, который ел поутру, а если не было чесноку, то на пять копеек мятных лепешек. Так и в этот день, он шел величественный и снисходительный по улице поселка, выпятив вперед лоснящийся живот и сопя. Не доходя до почтового ящика, он увидел на земле шкалик. Он, действительно, в жизни своей не ходил за водкой, — даже мальчишкой, — и водку на земле ему приходилось видеть впервые. Он отставил ногу, сопя, наклонился — и поднял шкалик. И когда он поднимал голову и кровь прилила к его голове, он увидел еще шкалик дальше, на дороге, еще в трех-четырех шагах.

— Ну и пьяницы, — сказал он с омерзением, но решил поднять и этот шкалик.

Он поднял его — и с удивлением посмотрел на дорогу — дальше. В десяти — пятнадцати шагах он увидел еще шкалик. Он пошел, ощущая странную радость. Он сказал себе, что теперь-то, кажется, он начинает понимать страсть охотников.

Он шел — и удивление все росло и росло в нем. Вслед за тем он увидел еще шкалик. Он оглянулся — улица была пустынна. Он решил взять этот последний — и идти домой. Он положил письмо за пазуху. Он подобрал шкалик. Вдали, при лунном свете, блестел еще. Конечно, если бы это было днем, он едва ли пошел бы, но ночью, при луне, все это было чрезвычайно необыкновенно. Он с удовольствием клал холодные шкалики за пазуху — и он подумал, что, должно быть, шинкарки везли на санках, мешок раскрылся и шкалики начали выпадать. Он представил, как шинкарки аккуратно завертывали шкалики в солому, — да и точно, солома валялась вокруг; кусочки медной, темно-медной проволоки. «Дурьё», — сказал он, разыскивая глазами следующий шкалик. Но вот он блестел еще. Он шел. Живот у него вспотел, он устал, все карманы его были набиты шкаликами, — он положил их несколько за пазуху; ему уже было трудно наклоняться; он придерживал их одной рукой, а другой ловил. «Ну, будет», — сказал он и поднял голову.

Перед ним был большой корпус. Луна освещала легкий несомый снежок. Было холодно — и светло, и чисто. «Ловко, — сказал он. — Угощу друзей и подсмеюсь над шинкаркой». Он поднял глаза и посмотрел за порог, но и там, под светом тусклой электрической лампочки, валялся шкалик. Он вошел, поднял его, он устремил глаза на следующий пролет; там, на марше лестницы, на ступеньке, стоял еще шкалик. «Этот-то последний», — сказал он, поднимаясь по лестнице. Он остановился на марше отдышаться. Он увидел у дверей четверть. Как зачарованный, он пошел к ней. Да, у дверей стояла четверть водки с нераспечатанной головкой и привязанной к горлышку бумажкой, на которой было ясно написано, да и лампочка была тут ярче: «Водка не продается».

Хохот раздался в пролете лестницы. Гусь-Богатырь увидел торжествующие рожи ребят. Ярость, что он попал так ловко на удочку, охватила его. Он начал хватать шкалики из кармана и швырять их в мальчишек. «Купи! Купи!» — понеслись по этажам корпуса. Он, багровый, бил шкаликами по стенам, он перебил все, под конец он схватил четверть и грохнул ее себе под ноги. Не выходили люди. Он закричал:

— Да смейтесь, смейтесь!

Он раскрыл дверь в коридор. Коридор был пуст. Ему стало страшно «Да не во сне ли это я вижу?» — подумал он и начал спускаться по лестнице. Он шел, грузный, усталый, под морозным и лунным светом. Поселок был пустынен. Он пришел домой и почувствовал себя плохо. Он лег на печку — и задремал. Он проснулся — посмотрел на часы; в эти часы собирались друзья, но теперь никого не было. Да, это не было сном. Он чувствовал недомогание, он спустился, хотел выпить рюмку, но почувствовал такое отвращение, что ударил старым графином и старыми штофами, которые он хранил, об пол. Его трясло. Он сел на лавку и заплакал. Дверь отворилась, он увидел Парфенченко. Тот сел на лавку, вздохнул:

— Такая березка, такая кудрявая.

Гусь-Богатырь попросил принести ему подушку и тулуп. Он лег и сказал:

— Плохо себя чувствую. Кто это надо мной устроил?

— Вавилов, — ответил Парфенченко, вздыхая, и вдруг, отвернувшись, фыркнул.

Гусь освирепел.

— Ну, иди, иди, лижи зад у Вавилова! — закричал он.

— Да зачем мне идти к Вавилову, Иван Иваныч? — сказал Парфенченко. — Я бодр, как березка. — Но на самом деле он трепетал.

— Ты теперь думаешь, что Вавилов все из всех может вымотать?

— Может, вам выпить?

— Вон! Еще смеяться! — закричал Гусь-Богатырь.

— Вы сумасшедший, Иван Иваныч, я не знал такого за вами, — сказал Парфенченко, беря шапку.

— Вон!

Гусь лег на лавку, затем, чтобы не показать своей слабости, сел. Но кто бы ни входил, едва раскрыв дверь и увидев торжественное лицо Гуся, хохотали и, захлопнув дверь, уходили. Гусь, изощренно вспоминая посещение всех людей, ругался друзьям вслед. К утру жар охватил его. Он выпил холодной воды, залез на печку. Он дремал, в голове его был туман, — его тошнило в первый раз в жизни, ему виделись шкалики. Гусь, Великий Гусь-Богатырь, заболел. А Парфенченко постоял у ворот, он потерял друга и человека, которого он уважал всю жизнь, как несокрушимую скалу, — он сам едва ли осмелился пойти к Вавилову, — но тут, как в месть на изречения своего друга, на обидные его слова, — Парфенченко направился к Вавилову.

Глава восемьдесят девятая

И. Лопта был очень огорчен своим неумелым поведением, и ему плохо спалось. Он любил вздремнуть днем, что указывало на известный достаток. Или пригревало солнце? Он подошел к могилам епископов. Он обошел огромные стены собора, прошел подле бойницы, дверь была не закрыта. Шурка Масленникова сказала:

— Я бы ушла, но должна караулить. Так как Чаев унес свои ключи, может быть, кто-нибудь подойдет, я его попрошу покараулить. Раньше можно было оставить открытыми, но теперь открытыми оставить нельзя, так как туда Чаев велел перенести к могилам епископов серебряные паникадила.

Они посмотрели, как кони с вымазанными в грязи колесами подвозили уездных делегатов, многие из которых приехали с куличами, дабы по пути освятить их в соборе. И. Лопта увидел многих своих знакомых, но сомнение в своей святости и в нелепой крови, которая металась по его жилам, и аскетизме, который мало помогал ему, и дом, без деятельности по которому он скучал, где он нет-нет да что-нибудь сделает, бывало. Он чувствовал ненависть к Шурке и к тем ошибкам, которые он совершил, и то, что он признавал многие свои ошибки, и в частности ту, что он совершил, поддерживая печатание библии. Он прошел, но ему показалось, что Шурка нарочно вынула зеркало, но он решил молчать, и он понимал, что ему сегодня предстоит перенести большой грех — и что ему мстят за обман, который он совершил, выдвинув Агафью.

79
{"b":"241821","o":1}