Глава восемьдесят четвертая
Измаил нежно ухаживал за своим сыном. Тот лежал в кресле плетеном, покрытый ковром. Измаил сидел на полу, на седле — и любовался им, он говорил:
— Да, у меня много уже накоплено воспоминаний. Я многих убил во славу революции — и очередной войны, мне кажется, не дождаться.
Они сидели на веранде. Был виден дом Гуся-Богатыря. Остановился Вавилов. Он долго смотрел в окна. Казалось, что там промелькнула тень Гуся. Измаил сказал, что, может быть, он ради сына помирится с Вавиловым, он простит ему офицерское происхождение, но подозрительно то, что он зачастил в Кремль, он прекратил печатание Священной книги русских, дабы девка пришла и отдалась ему. Мустафа сказал:
— Это не победа над Гусем, а размышление, так как денег нет — и не на что выпить, а он, Вавилов, гордый, хотя и пьяница. Я не магометанин, но я презираю пьяниц. Я против Вавилова.
Насифата тоже ухаживала за Мустафой; она поправила ему подушку — и принесла каши. Они смотрели на солнце сквозь веранду. У всех у них была мысль, что пора бы поговорить с Вавиловым относительно школы. Вошел монах, он пробовал ухаживать за Насифатой. Он показывал им типографию, и там они познакомились. Он сказал, что Вавилов хотел что-то предпринять против пяти братьев, но похвастался — они его, видимо, подкупили. Монах был сплетник, болтун, кого бы он ни видел, он говорил, что человек этот ничего сделать не может. Его обидело еще то, что Вавилов отнесся к ним в чайной как-то непочтительно, он мало расспрашивал — и никаких обещаний не дал, что на газете они будут зарабатывать столько же, сколько они зарабатывали на библии. Он сидел на полушубке, смотрел на девку и, просунув руку в карман дырявого полушубка, начал подрагивать. Лицо его приняло идиотское выражение, как говорила Насифата. Он мысленно раздевал ее. Измаил в этом таянии сына видел его гибель. Он должен был увезти Агафью, но не увез. Он должен и понимал, что у него нет таких слов, которые могли бы Агафью заставить прийти и поговорить с его сыном.
Вошел Б. Тизенгаузен — единственный человек, который любил и истинно верил Вавилову. Он ходил к Измаилу, так как был страстным рыболовом; он расспрашивал — и все собирался, сделав карьеру, когда тронется пароход, поехать в Среднюю Азию, где он бы мог на полной свободе заняться полным рыболовством.
Чем дольше продолжалась зима, тем длиннее оказывались рыбы у Измаила-рассказчика и тем больше их ловилось, и капитан Б. Тизенгаузен не уставал повторять, грохоча ногой:
— Да неужели это правда?
Он сочувственно обращался к узбекам, и те, кивая головой, говорили ему:
— Правда.
И тем грустнее делались их лица. Он спрашивал у Измаила:
— Почему же вы не едете обратно?
И тот отвечал гордо:
— Я поселился здесь у Волги, потому что могу поить в ней моего коня. У меня волшебная шашка, которая притягивает ко мне все смерти от оружия и стали. Я сброшен с высоты берега. — Он грустно смотрел на сына. — Я получил десять ран, но остался жить, так как узнал, что у меня родился сын.
Мустафа молча смотрел в окно. Но узбеки, все же, несмотря ни на что, [даже] на разговоры капитана Б. Тизенгаузена, отказались идти к Вавилову. Они долго размышляли, и теперь только, так как ему все придавали больше значения, чем они думали, они решили написать жалобу — и Мустафа, очнувшись, согласился составить ее, он считался самым талантливым из всех.
Ему трудно было думать, тяжело, он опустил бумагу и сказал:
— Тяжело. Жаль, что ты, отец, не убил его.
— Убью, — сказал Измаил тихо, но сын не слышал, он задремал, и бумага выпала из его руки.
Пятеро братьев совещались о том, почему их подслушивал Вавилов. Напрасно он думал, что они не видели его. Они решили чрез посредство П. Голохвостова, который был в хороших отношениях с Верой, предложить Вавилову хорошее место, — один из братьев улыбнулся, — со взятками, самое выгодное, пожалуй, по теперешним настроениям, — в Кремле и уезде. Вавилов, ясно, жаден и завистлив к деньгам. Он их хочет уничтожить. Они в один день трое развелись со своими женами, хотя те и обиделись, оставив жен пока только старшему и младшему. Было такое своеобразное соревнование. Жены даже предполагали жить в одной избе, но братья их отговорили от этой затеи.
Опять разгорелся спор — старший и младший были против того, чтобы брать гору — и сеять там квалифицированные растения. Они пригласили Е. Чаева. Тот сидел. Из намеков можно было понять, он был в связи с ростовщиком; ростовщик под известное обеспечение и гарантии мог им дать большие деньги. Когда Е. Чаев уходил, его видел Пицкус, который быстро шел мимо. Он пропустил его, затем подошел — и он мог удивительно настраивать людей на разговоры; тот все старался отвильнуть от причины посещения пяти братьев. Вернемся: разгорелся спор, он был ничтожный, но Е. Чаев им очень понравился своей обходительностью и деловитостью.
Маня тоже смотрела на него одобрительно. Е. Чаев насиловал себя. Он думал о Кремле. Он пришел, собственно, расспросить, как рабочие отнесутся к прекращению печатания библии и нельзя ли тут воздействовать по профсоюзной линии. Он думал, что вот ему надо заработать пролетарское происхождение для того, чтобы он мог так легко и, одобряя власть, жить. Он спорил только, чтобы не огорчать хозяев. Его удивляло то, что некоторые из них одобряют советскую власть, но в чем их секрет? Их секрет в разделении труда — и как только Вавилов уничтожит три секрета, пять домов у братьев распадутся. Они пили чай и рассуждали о горе — и Е. Чаев всецело одобрил их. Они бы могли взять некоторые строительные работы, у них есть связи; двое братьев — за строительство в уезде, за доставку кирпича и выработку его в горах, вместо угля и кузнечного дела, но трое — против. Они, видимо, с радостью взяли бы подряды, но Е. Чаев опасался. Он, чувствуя нежные и домовитые движения Мани, ее нежный стан, который надо было б ласкать не столь часто и не столь утомительно, — с сожалением покинул дом гостеприимных братьев. У них секрет — гостеприимство, и это тоже уничтожит Вавилова. Гостеприимство уничтожается жадностью, которая в них вспыхнет, едва лишь они останутся одинокими.
Глава восемьдесят пятая
Измаил, после всех происшествий и разговора с Мустафой, решил лучше уж похитить Агафью, но лишь бы спасти своего сына. Сын ему так и сказал, лежа на кровати, сам бледнее стены и делая мало движений:
— Я хочу лечь с нею и сделать эту девушку женщиной.
Отец ему ответил:
— Ты и будешь лежать.
Он приехал в Кремль и привез в седле актера, который страшно трусил. При этом разговоре присутствовала домовитая Надежда, которая одна усмотрела в движениях Измаила осмысленность и которая одна могла спасти его от полного безумия. Буценко-Будрин, тоже вошедший в поклонники Агафьи и тем нанесший ей большое огорчение, он приходил ее просвещать и уговаривать с книгой, он принес из склада инкунабулу — первую печатную библию: его умиляла такая культурная деятельность, и он почел своим долгом направить ее в нормальное русло. Он вышел оттуда, не достигнув цели, но пытаясь разобраться в том, что она из себя представляет. Он сообщил ей кратко, как произошло падение С. Гулича, который вместе с Клавдией предал ее и даже выступал на собрании наборщиков против печатания библии.
Буценко-Будрин пришел посмотреть на Агафью, а она, прослышав разговор о предательстве, закричала на него. Он обиделся на ее циничные слова, но сказал, что с такими воззрениями, конечно, трудно завершить свое дело, но он считает необходимым съездить и поговорить с Вавиловым, чтобы он посодействовал если не печатанию, которое они обязаны завершить, то переплету, потому что переплетчики отказались переходить служить в кремлевскую типографию. Буценко-Будрин стоял у ворот с Агафьей, и актер, сидевший на крупе коня Измаила, сказал:
— Она!
Измаил посмотрел ей в лицо — и должен был сознаться, что вкус у его сына недурен, что нежность кожи и мягкость форм, заметная даже в очертаниях тулупа, изумительны. Он подъехал у Буценко-Будрину, он уже ревновал его к жене своего сына, он поднял саблю и сказал: