Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Она под столом, — сказал мне тихо доктор.

— Кто? — спросил я так же тихо, стараясь заглянуть под стол. Я не люблю собак, особенно когда ешь, а она кладет тебе на колени слюнявую свою морду. Теснота мешала мне. Я начал шарить ногой.

— Она толкает меня ногой, — сказал доктор. — Она от стыда передо мной залезла туда.

— Почему собаке стыдиться вас? Что вы, ветеринар?

— Не собака, а Сусанна. Вы ее не видите за столом, следовательно, она под столом.

— Она придет позже.

— Почему ей приходить позже, если я сейчас начну говорить…

— Но — тсс! — вбежал с блюдом Ларвин. Соседи делаются чужими, отдаляются — я слышу хрюканье. Ба! Блюдо заключает в себе поросенка. И какая гордая харя! Ему придется поплатиться за это. Пускай доктор отцепляет нас от вина, но поросенка надобно разгрузить. Я протянул тарелку. Доктор, презрительно лавируя среди бутылок, тоже. А почему доктору нельзя попробовать поросенка, нигде не доказано, чтоб поросенок вредил диалектике? Тереша Трошин преградил штопором поход докторской тарелки.

— Мы вас ждали, доктор, — начал Трошин, слезясь над штопором, — и встретили более достойно, чем поросенка. Ваш предварительный разговор со мной распустил в моей душе множество побегов. Я поделился ими со своими друзьями, сидящими здесь, вокруг этого соснового стола. Мы пожевали их, побеги весенние, молодые, жевать их любопытно. И вы правы! Ужасную жизнь ведем мы, доктор, ужасную и отвратительную. Да вот возьмите меня. Зачем я достаю отличное вино и устраиваю вечеринку? Чтобы напоить своих друзей и обыграть их! Позор!

— Еще бы! — сказал кто-то икая.

— Еще бы не позор! И вы правы, доктор!

Доктор отодвинул тарелкой штопор — и, не дотянувшись до поросенка, ловко славировал в сторону, левой рукой кинув по дороге на тарелку кусок ветчины. Я последовал за ним. Но штопор преградил нам обоим возвратный путь.

— Вы правы, доктор, — ветчина стоит впереди поросенка, так же как и имеретинское превышает цинандали. Но до того, как вам обесцвечивать ветчину, я закончу свою мысль, а именно: некоторые предлагали здесь ограничиться плакатом: «Карты — враг человечества», но разве не подобные же лживые плакаты разоблачили вы, Матвей Иванович, у Жаворонкова? От подобного утиного понимания надо поспешно уходить, а чертить нечто другое. Карты? Карты не причина, а следствие.

Доктор встал, открыл было рот, потянул тарелку, но штопор не так-то легко было распутать, улепетнуть от его спиралей.

— Следствие — вино. Да, сознаюсь я. Вино и еда создают шулеров и прохвостов. Верно я говорю?

У доктора имелась странная особенность: с глазу на глаз он способен был наговорить вам величайшие дерзости, присвоить вам побуждения вроде таких, что когда вы у него попросите папироску, то он заподозрит вас в сексуальной слабости или, на худой конец, в жадности, но стоило перед доктором выступить обществу — хотя бы из пяти отъявленнейших мерзавцев — с любыми уверениями, как он обезоруживался совершенно и никак не способен был отличить лжи от правды. Так и тут; едва раздалось общее: «Правда», как доктор словно пыль стер со своего лица желание покушать — и, отложив тарелку, внимательнейше уставился в слезящиеся глазенки Трошина.

— Еще бы неверно, Матвей Иванович! Мы много рассуждали перед вашим приходом, а приход ваш вытек в полную сообразность с нашими мыслями. И мы вот сейчас, смотрите, я еще никого не спрашивал, но все уже согласны… — Здесь все кивнули головой, я думаю, они были основательно подвыпивши —…навсегда покинуть вино, карты и еду! Мало, действительно, вывесить плакат, хотя он и возмущает совесть, но за ней не уследишь, она прячется иногда в такие закоулки, где на нее и черт седла не накинет. Надо осушить желудок кардинальнейшими категорическими мерами. И вот мы все даем торжественное обещание прекратить пить вино и есть пищу без вашего совета, Матвей Иванович. Ваша борьба за ясность жизненной программы дает свои плоды. Верно? Верно. И он тысячу раз прав, Матвей Иванович. Пищу надо принимать как лекарство, а мы что же делаем: жрем сколько влезет и когда влезет. Разрешите!

И он, теперь уже рукой, схватил мою тарелку. Я задержал ее, с негодованием наблюдая умиленное лицо доктора.

— Нельзя же выкидывать пищу, — сказал я.

— Отдайте! Он прав, — приказал мне доктор.

— Зачем выбрасывать? — сказал Трошин, скидывая обратно ломти моей ветчины. — Мы просветились, мы отвернулись от искаженного лика жизни, мы уберем ее в погреб.

Мне убийственно хотелось есть:

— Там ее просто сопрут.

— Зачем сопрут? У нас отличный железный сундук и ключ от него мы передадим доктору. Виноват, вы налили вина в стакан, Егор Егорыч?

Я уклонился от него. Но если Трошин пожелает лишить вас вина, то никому не избегнуть его руки! Он перелил мое вино из стакана в бутылку. Я в надежде обернулся к доктору:

— Убрать провизию! Засидят мухи иначе! — скомандовал он, спуская руки и мгновенно облепив себя дюжиной бутылок, водрузив поросенка на голову, хлеб на живот. Кто-то волок колбасы, кто-то сыры, кто-то свертывал скатерть, а кто-то запел: «Со святыми упокой!» Мы неслись по коридору. Впереди — поросенок, разочарованно свесив голову; смещенная ветчина, откуда-то присоединились замороженные судаки с решительными глазами, коробки сардин и шпротов; в огромной эмалированной кастрюле картофель с маслом, горячий, негодованием наполнивший мое сердце. Он удалялся от меня! Затем покатились — имеретинское, напереули, цинандали, развернулись вдали этикетки коньяков и отодвинулись от меня две четверти водки. Я не пьяница, но тут я понял людей, которые становятся пьяницами едва в стране введен сухой закон…

Опять — кухня. Торжественно поднялась дверь в полу, обнаружив скользкие ступеньки вниз, обрамленные сизой погребной растительностью, и ветчина, все еще продолжая испускать трогательные запахи, поросенок, сыры, за ними нырнул судак, колбасы показали последний раз сухие свои бока и нежные внутренности… Доктор напряженно смотрел внутрь могилы. Опять как не вспомнишь классиков! Сколь метко, на тысячелетия, определяли они: «Он не находил слов», — здесь и мимика, и униженная, спутанная работа сознания, здесь и бесцельные движения языка и соответствующих клапанов в горле! Однако, если вдумаешься, то классики — классиками, меткость — меткостью, а современный человек плохо подходит под классические определения. Это на первый взгляд хорошо сказать о докторе, что он «не находил слов», но разве кто поверит вам: доктор чего-чего, а слова всегда найдет, в его способности расцветать словесно по любому поводу видится что-то наследственное, безжалостное, эпическое. Кстати — об эпическом. Один профессор имел дурную привычку путать эпическое с эпилептическим. И так как любое свое мнение он считал непогрешимым, то, оговорившись несколько раз, он ожесточился и вызвался подвести теорию под свою путаницу. Он письменно доказал, что от эпики шаг к эпилептике. Его теория имела успех, вероятно, потому, что читателю приятно испытывать жалость к поэту, стать в отношении к нему милостивцем. Назидательный случай! Упрямство, достойное сожаления, благодаря чистой случайности перешло в эпику. Теория его считается теперь более точной, чем диаметр земли.

Трошин, тем временем, склонился над погребом, где уже лязгали зубы сундука, на дно которого укладывался экипаж яств.

Разрешите сказать последнее слово!

Но лучше б ему не испрашивать «последнего», ибо доктор считал всегда кровной обидой всякое «последнее», которое произносил не он. Я полагаю, что умирая, он словчится все-таки сам произнести «последнее» над своей могилой. Бесспорно, «последнее» имеет свои достоинства, оно некоторым образом соединяет в целое две части, до этого воспаленно мотающиеся где-то отдаленно, покрывает эпидермой взрыхленный грунт — так, — но зачем ему отталкивать Трошина, поднимать ладонь к уху, словно он желал указать, что неподалеку его лоб оседлан нравоучительными синяками, зачем… впрочем, Трошин, оказалось, быстрее доктора умел двигать языком:

116
{"b":"241821","o":1}