У дверей я вспомнил, что в суматохе я забыл спросить сестер о костюме. Надо посоветоваться с Черпановым: возвращаться ли мне к ним или обождать. Черпанов с крыльца исчез. Мелькнул вдалеке, переулком, щегольской френч Мазурского. И ванна заперта снаружи. Куда он мог так быстро скрыться? Я постучался к сестрам. На досках по-прежнему валялся Ларвин, пуская пухлые кольца дыма. Черпанов, со строгим и сухим лицом, стоял возле сундука, обитого жестью, на котором сидела Сусанна, побалтывая ножками. Бесчисленность синих карманов упиралась и локти Сусанны, руки его скользили от плеч на более волнующие округлости. Лицо Сусанны изображало то же унылое любопытство, когда она в кухне смотрела на доктора, присевшего под тяжестью ведра. Позади Черпанова, положив ему на затылок белые полные руки, смеялась Людмила Львовна. «Не женится, — прихихикивала она, — не женится, Сусанночка». — «А мне все равно», — ответила Сусанна, и Ларвин, кроша слога, пробормотал: «Очень много, Леон Ионыч, надобно для двоих продовольствия. Впрочем, достанем. Хотите десять кило вологодского масла?» Черпанов обернулся ко мне:
— А? Я так и предполагал — у него!
— Кто?
— А костюмчик.
И он хватил Людмилу Львовну ладонью по бедрам. Она кинулась на шею к Ларвину, тот вяло вынырнул из-под ее рук и закурил новую папироску. Людмила заполнила своими телесами его колени и, стараясь раскачаться, говорила:
— Ты думаешь, Ларвин, самое главное — прокормить?
— Особенно тебя…
— Нет, самое главное взволноваться. Я Сусанну хочу взволновать… Почему она охладела?
— Урал, Урал взволнует, — сказал Черпанов, опять устремляя к Сусанне бесчисленность своих карманов.
— Зачем торопиться, поволнуемся еще, — промолвила лениво Сусанна.
— Вот как начала отвечать! Я из-за нее две партии прозевала.
— Выгодные женихи? — спросил Черпанов. — Партии, то есть?
— По пятьсот пудов. Овса, Леон Ионыч. Поскольку вы принимаете грешников, так я вам сознаюсь, да, небось, вы и сами поняли: службишкой сыт не будешь. Вот он жених считается, Ларвин. А за полтора года гулянья он мне едва-едва один торт подарил, да и тот гнилой, хоть и специальность его — продовольствие. А так, извините, полный расчет. Я, Леон Ионыч, обожаю извозчиков! Я с ними так умею разговаривать, что они вежливее дяди Савелия делаются. Извозчик, известно, постоянно овсом удручен. Прокатишься — и предложим ему. Следующим разом он при катаньи — скидочку.
— Спекуляция, иначе говоря, Людмила Львовна.
— Спекуляции, Леон Ионыч. А кто нонче не спекулирует? Одна Сусанна избрала самую невыгодную спекуляцию. Жрет, спит да зевает. Ее б давно со службы изгнали, кабы не красота, а повышения ей нет, потому неряшлива…
— Неряшливости мужчины боятся, — наставительно проговорил Черпанов, руками доказывая совершенно противоположное.
Ларвин выпустил большой клуб дыма:
— Неряшливые жрут больше.
— А ты пробовал? — протяжно и холодно спросила Сусанна. — Попробуй.
Ларвин вяло ухмыльнулся, Людмила продолжала:
— Ее надо, Леон Ионыч, обрушить. Если переплести в нужное содержание, она будет иметь большую ценность. Я овес обожаю, извозчиков и свадьбы, Леон Ионыч. Вы возьмите когда-нибудь в горсть овес и выпускайте по зернышку. Честное слово, каждое зернышко будто мина, а упаковано с какой хитростью. Вот и свадьбы. Соединишь двух людей, они закупорены, а, глядишь, денька через два их и есть можно — они распарились и уже сокровеннейшие сплетни друг о друге распространяют.
— С этой целью вам желательно, Людмила Львовна, и меня женить?
— А почему нет, Леон Ионыч?
Черпанов отнял руки от Людмилы:
— Я укажу вам более высокие цели, чем свадьба и овес. Испарится также и задумчивость Сусанночки.
— С чего вы взяли, что я задумчива?
— Но ведь молодость-то уйдет, Сусанночка!
— А, Людмилка!.. Молодость, молодость! Молодость — грубая плата за науку, вот что стоит твоя молодость. Я и спекулировать не умею из-за молодости! Вот я и жду. Мазурский учил — не вышло. И правильно, что выгнали его. И оставить тоже вреда мало…
— Мазурский — сволочь! — вскричала Людмила Львовна, спрыгивая с колен Ларвина. — Гоните его от себя, Черпанов!
— Низкая личность, — подтвердил Ларвин. — Разве в станках понимает…
Людмила прервала его:
— И в станках ни лешего! Прохвост и наушник. Туда же — в единицы.
— Куда?
— В единицы, Леон Ионыч. Не общей линии, а единичной.
— А…
— И получились сплошные убытки.
— Но ведь ваше дело — овес. Или из-за свадьбы?
— И не из-за свадьбы, и не из-за овса. Этакую стерву к овсу допустить! Он его сгноит в первые же три дня. Шесть станков устроил покупателям и возгордился. Сусанну переоборудую! Сусанна всех перекроет, она в училище выдающейся числилась — я понимаю, как ее переоборудовать.
Черпанов положил руки на плечи Сусанны:
— Урал, Урал, Сусанна! Это и здравница, и призыв к новому человеку. Ваша красота уже данные для нового человека. Новый человек на новой земле будет красивым и опрятным. Вот, возьмем, зубы.
— Зубы я чищу.
— Или баню.
— И в баню я хожу.
— Какой же опрятности требует от вас сестра?
— Ее спросите.
— А, Людмила Львовна? Жених? Жениха-то вы ей выбирали? Мазурского? Не оспариваете. Так в чем же дело? Ежели вы требуете тряпичной опрятности, так кто у вас тряпки поставляет?
— Нет такого, Леон Ионыч, — ответил вместо Людмилы Ларвин.
— Удивительно! Почему же меня тогда надули на материале? Выходит, что я обязан был его надуть. Просто подлость какая-то. Это меня московское воображение ослепило. У него, непременно у него. Какая, Людмила Львовна, у Жаворонкова специальность?
— Стройматериалы.
— А он переквалифицируется, известно ли вам?
— Подозреваю. У нас часто переквалифицируются. Это же не прежние времена. Да и вы сами намерены нас переквалифицировать, Леон Ионыч.
— Я — другое дело. Я представитель власти.
— Я понимаю современных художников, которые борются за свежие формы искусства. Вторжение прошлого слишком ужасно и тягостно, с ним нельзя не бороться. Многотомные классики нет-нет да и просунут в наши книги свои волосатые рты. Но есть такие слова, есть такие выражения, вспомнив которые, начинаешь сомневаться в истребимости старых форм, начинаешь думать: а стоит ли игра свеч? Например, подыщите строчку короче и выразительнее следующей: «Наступило гробовое молчание». Три слова, три банальнейших слова, а какая каша ими заварена! Тут и папироска вывалилась из губ Дарвина, тут и вздыбилась Людмила Львовна, крепко сжав в кулаки белые свои руки, тут и Сусанна второпях одергивает коротенькое платьице, тут и я восхищенно думающий: «Что за проникновенный человек! Эк, закрутил, эк, запрудил!»
И, наконец, Людмила Львовна — раз и навсегда — решила узнать:
— Какой власти?
Черпанов вонзил:
— Снисходительной.
Ларвин вставил папироску обратно. Задымил, вяло вздохнув:
— Не читали о такой.
— Опыт! Опыт! Намек. Разъяснение позже. Взгляд на пакет за девятью печатями, в Манильских островах, — и все поймете. Мазурский показался мне кривым, хотя и упирает все время на нравственность. Я с вами согласен, Людмила Львовна, он втируша. Я с вами, Сусанночка.
— Это мне безразлично.
— Не помните ли вы рассказ одного американского писателя, Сусанночка, я прочел его в поезде.
— Это сестра любит книги, а мне плевать, Леон Ионыч.
— Там, видите ли, удивительным образом субъект попадает в громадный водоворот, километров трех или пяти глубиной, вроде керосинной воронки, но не заполненной жидкостью. По краям этой воронки, непрерывно вращающейся со страшной быстротой, по наклонной плоскости, вроде как бы по дороге, несутся вниз и вниз предметы и корабли…
Людмила сказала:
— Уподобление ваше, Леон Ионыч, было б ценным и даже жутким, кабы вышеупомянутый свидетель не был единственным живым свидетелем воронки и вокруг него не стремились в пучину мертвые корабли, а кроме того, кабы рассказанное не было болезненной фантазией Эдгара… Мы поклонники реализма, Леон Ионыч. Крупная партия овса дороже умения вдергивать нитку словесности в золотую иглу фантазии.