— Эх, марала, трех упустил! — не смог скрыть досады Ротов. — По одному можно было всех перебить. Вылазь! Моя очередь.
Гаевой пошел поднимать дичь. Распластав крылья, на снегу лежал большой косач.
На отдых расположились в бревенчатой охотничьей избушке, заваленной по окна снегом. Ротов блаженствовал после трудов, развалившись на широкой скамье. Подушку ему заменила охотничья сумка. На другой скамье примостился Гаевой. Он подложил под голову валенки и лежал с закрытыми глазами. Заснуть не удавалось — мешал шум прогреваемого шофером мотора.
— Гриша, — тихо окликнул Ротов.
— Да.
— О чем думаешь? О заводе?
— Нет.
— Вот и хорошо. О заводе сегодня думать запрещено. Надо же хоть на один день отрешиться от всех забот и отдохнуть. — Но через минуту снова спросил: — Гриша, а почему ты скрыл от меня, что Шатилов на фронт убегал?
— Это тебе знать было не обязательно. Проступок этический, дисциплинарному взысканию не подлежит… Одаренный он малый, оказывается. Художник. Нигде не учился, а техника блестящая. Видел рисунки. Послать бы его после войны в художественное училище.
— Ну вот еще! — проворчал Ротов. — Сталевар он тоже талантливый, и трудно сказать, какой из его талантов нужнее.
— Утилитарист ты. Я считаю, что сталеваром может стать каждый, а художником — попробуй. Завидую таким людям! Сам бесталанным родился. Когда-то на ливенке учился играть и то не выучился — дальше «саратовских страданий» не пошел.
— Даже охотничьего таланта у тебя нет, — поддел Ротов. — Как вылазка наша нравится?
— Не особенно. Директорская охота. Браконьерская. Из окна машины природы не видно.
— Пойди полазь по пояс в снегу — насмотришься. — Ротов умолк, но лежал неспокойно, то и дело грузно ворочался на скамье.
«Ишь, черт, укусил походя: «Даже охотничьего таланта нет!» Не прав он, к чему-то и у меня талант кроется, — думал Гаевой. — Бесталанных людей не существует, но не каждый найти себя умеет, и от этого столько бед в жизни. Выберет себе человек дорогу не по призванию, а по моде, по схеме — сколько таких! — потом и сам мучается, и других мучает. Бухгалтер бы из него получился — цены не было бы, а он в школе детей калечит. Буцыкин вот в инженерах ходит, да еще с претензией на научного работника, а этому проныре агентом по снабжению быть, доставалой. Вот Леонид, несомненно, талантливый директор, но шлифовать его нужно, и шлифовщик должен быть хороший. А я?»
Под Ротовым потрескивала скамья, Гаевому надоел этот скрип.
— Кусает тебя что, Леня?
— Нет, мысли одолели. Соображаю, каким должен быть директор при коммунизме.
— И как? Получается?
Ротов не видел лица Гаевого, но чувствовал: улыбается.
— С трудом.
— Не мудрено. Через ступеньку перешагиваешь. Еще не уразумел, каким ты при социализме должен быть. Много мусора к тебе пристало, и отряхнуться от него не хочешь.
— Какого мусора? Это ты о моих воображаемых пороках? Оставь их в покое. Пороки всех времен и народов, вместе взятые, никогда не сравнятся со злом, причиненным одной войной.
— Ух ты, теоретическое обоснование под себя подводишь!
— Не я. Двести лет назад Вольтер это сказал. Война, понимаешь, а ты о пустяках. Я по укрупненным показателям живу.
— Укрупненные показатели тоже из мелочей складываются. Обидеть человека — подумаешь? Пустяк для тебя. А обидел одного, другого, третьего — вот и весь коллектив на тебя в обиде. Нет, не чувствуешь ты человека, Леонид, не веришь в него.
— Я не верю? Да кто у меня план выполняет?
— Вот-вот! Как исполнителей ты их признаешь. Но ведь это еще и творцы, и в душу надо уметь заглянуть.
Ротов резко поднялся.
— Я мужик крутой, Григорий. Ты мне уже немало крови испортил. Если еще и тут заедаться будешь — сяду в машину и уеду. Добирайся пехом. За двое суток и природой налюбуешься.
— Остер топор, да сук зубатый. Далеко не уедешь. Шину прострелю. Шина не тетерев, попаду.
Вошел шофер, отряхнулся от снега, подбросил дров в печь и уселся тут же на полу. Тихо стало. Только весело потрескивали дрова в печи да шипел поджариваемый на вертеле тетерев. Закопченную стену тускло освещали оранжевым светом холодные лучи мартовского солнца.
5
— Я так счастлива, так счастлива!.. — воскликнула Ольга, вбегая в столовую Андросовых. Она закружила по комнате Агнессу Константиновну, расцеловала свекра и внезапно опустила голову, смущенная такой необычной для нее экзальтацией, хотя не видела в этом ничего предосудительного. Разве это не самый счастливый день в ее жизни, когда хочется обнять весь мир и говорить, говорить какими-то особыми словами, вложив в них всю свою нежность, всю силу своих нерастраченных чувств!
— Что вы так долго? — спросил Андросов. — Заходили куда?
— Нет, просто очередь там. Одна девушка регистрирует и браки, и рождения, и смерть.
Незадолго до прихода гостей Валерий протянул Ольге повестку.
Ольга пробежала глазами — и остолбенела.
— Получил еще в среду, но не хотел тебя тревожить. Ведь это ничего не могло изменить, правда? — Валерий выжидающе помолчал и виновато улыбнулся. — Повоюю. Вернусь с орденами, они мне, право, пойдут.
Тяжело вздохнув, Ольга опустилась на стул, чуть ли не шепотом сказала:
— Не думала, что придется нам так скоро расстаться…
Валерий провел рукой по ее волосам, поцеловал повлажневшие глаза. Тронуло, что Ольга ни в чем его не упрекнула.
— Прости меня, Оленька. Все вышло иначе. Дали отсрочку на год. Целый год у нас впереди.
— Ах, все-таки отсрочка? — лицо Ольги посветлело. — Почему же ты так странно шутишь, Валерий? Тебе что-то изменяет чувство такта. Отсрочку дали из-за учебы?
— Н-нет… — протянул Валерий. — Понимаешь, оказывается, у меня что-то в легких… — Услышав звонок в передней, он поспешно вышел открыть дверь.
В этот вечер Шатилов поджег свод.
Еще перед уходом на завод он почувствовал себя нездоровым. До половины смены работал хорошо, но, когда началось плавление и шлак поднялся толстой шубой, понял, что печь перестала повиноваться ему. Он добавлял газа — пламя становилось коптящим, вяло поднималось к своду, лизало его; добавлял воздуха — превращалось в короткое, яркое, острое, как в автогенной горелке.
Василий уже плохо соображал, что делает. Все отчетливее рисовалось ему, что происходит в это время у Андросовых, как блестят у Ольги глаза, каким счастливым чувствует себя рядом с ней Валерий. Не знай он Валерия, не встречайся с ним — соперник вставал бы в его воображении расплывчатым, особых примет не имеющим, а сейчас он видел все с такой предельной ясностью, словно сам присутствовал в комнате, где никогда не был.
Когда Василий отогнал от себя навязчивые мысли, одна за другой всплывающие в разгоряченном мозгу, и взглянул на свод, было уже поздно. Огромные сосульки, толщиной в руку, свесились со свода и опустились в шлак. Шатилов закричал так, словно его ранили, бросился к рукоятям управления, скантовал газ и пристудил печь; потом в отчаянии принялся длинным крюком ломать сосульки. Этой работы ему хватило надолго. Плавку он так и не выпустил.
Весь остаток смены он мучительно думал о рапорте. Что он скажет? В первый раз свод на его печи поджег подручный. Тогда начальник цеха не обвинил его, понял, как это произошло, а сегодня? Если Макаров снимет его с работы и пошлет на погрузку мусора — возражать будет нечего.
Перед рапортом Макаров осматривал печи. Увидев шатиловское «художество» и не поверив своим глазам, он взглянул на сталевара, снова на свод и опять на сталевара.
— Чей поджог?
— Мой, — отводя глаза в сторону, ответил Шатилов.
Что кричал Макаров, Василий уже не разбирал: все слова слились для него в какой-то страшный поток.
На рапорте он испытывал жгучий стыд. С него, лучшего сталевара цеха, начальник распорядился удержать одну треть месячного заработка в частичное возмещение нанесенного материального ущерба.