Но он резко повернулся и вышел. Дверь затворилась. Захлопнул плотнее, чем было раньше.
Я хотел заплакать — не было слез. Хотел что-то крикнуть — голос мне не подчинился. Должно быть, от горькой обиды.
«Нет, подожду умирать. Надо все-таки выяснить, почему не подал напиться. А может быть, мне показалось? Нет, не показалось. Тихо вошел, постоял, резко повернулся и вышел. И дверь почему-то захлопнул, до того она была слегка открыта. Теперь никого не дозовешься… — С трудом простонал: — Ю-лечка! — И замер в испуге. — Не слышит. Юлечка не слышит. Теперь никто меня не слышит. Как бы дожить… Эх, как бы дотянуть до солнышка. Во что бы то ни стало дотянуть до завтра…»
Измученный, обливаясь потом и дрожа в ознобе, под утро уснул. Засыпал помимо своей воли. Несколько раз открывал глаза — они закрывались сами. Раздражала матовая лампа, блеклый, чужой, неприятный свет. Не было сил сопротивляться.
Утром — в окно уже глядело солнце — я, наперекор всему, проснулся. У койки стояли начальник отделения, Юля, Веснянкин, еще какой-то доктор и замполит Бусырин. Незнакомый доктор держал мою руку и считал удары.
— Так как же? — спросил, опуская руку. — Живем? Пульс похвально наполняется.
— Кажется, я умираю, доктор.
— Ну, это вы бросьте! — погрозил Бусырин. — Жить и никаких сентиментальностей.
Юля с улыбкой сказала:
— Теперь не умрете. Кризис миновал. Ну-ка, поставим градусник. — Она сунула мне градусник под мышку и шепотом добавила: — Сейчас принесут сухое белье — переоденемся. Пить не хотите?
— Налейте, пожалуйста.
Врачи и Бусырин, пожелав мне скорого выздоровления, ушли.
— Я рада, так рада за вас!
Мне захотелось улыбнуться.
— Смелее, смелее. Ну, улыбайтесь же! Все страшное, говорю вам, — в прошлом.
Юля умела успокаивать. Я улыбнулся.
Как это было
Дней через десять я поправился, стал выходить на улицу. Сидя рядом со мной на скамейке, Юля однажды рассказала:
— Вы были плохи, очень плохи, теперь я вам правду скажу. Все беспокоились, справитесь ли вы с кризисом. Я в ту ночь дежурила и заодно наблюдала за вами. А после отбоя хотела сидеть возле вас безотлучно. Кайновский тоже сказал: «Конечно, будьте всю ночь при Дубравине». А потом он выдумал… Это безусловно надо было сделать, но почему именно я — не понимаю. Одному больному потребовалось переливание крови. Нужной группы крови у нас не оказалось. Он вызвал меня и приказал ехать на станцию переливания. «Но ведь я не могу, Христофор Александрович. Сами понимаете». — «Езжайте, — ответил Кайновский. — Все заботы о Дубравине возьму на себя». Со слезами на глазах я поехала. Думала вернуться как можно скорее, но так не получилось: дважды у машины засорялся карбюратор. В общем, потратила три с половиной часа и в госпиталь приехала уже в начале пятого. Приехала — а тут происходит смена руководства. Бусырин отстранил от дежурства Кайновского и назначил вместо него Веснянкина. И вызвал из больницы опытного терапевта. Сгоряча накричал на меня: «Как вы посмели оставить больного?» Я объяснила: «Приказал Кайновский». — «Почему не доложили мне?» Я даже заплакала. Конечно, он прав, сама знаю, прав, но было обидно. К счастью, обошлось благополучно. А кровь — вы только подумайте! — кровь в ту ночь и не потребовалась. Переливали утром. Можно бы и позже за ней съездить, правда?
— Где он теперь?
— Кайновский? Перевели. Сразу после этого случая перевели куда-то.
Вечером меня вызвал в свой кабинет Бусырин.
— Рад видеть вас во здравии. Садитесь. Так знаете, кто такой Кайновский?
— Ничего не знаю.
— А все-таки?
Я рассказал о наших спорах на занятиях.
— Это мне известно. Впрочем, не будь этих споров, вы, вероятно, не навлекли бы на себя его немилость. А раньше вы не спорили?
Я припомнил историю на Расстанной.
— Ясно. Все ясно, товарищ Дубравин. Вы рисковали оказаться сраженным. В госпитале на Выборгской, где Кайновский служил до назначения к нам, ему удалась подобная диверсия. Там он сразил одного полковника. Прием — почти аналогичный. Полковник, начальник политотдела дивизии, был ранен в голову. Ранен тяжело, поправлялся плохо. Но он, как большевик и партийный работник, продолжал свое дело в палатах: проводил с солдатами беседы, читал политические информации. Больше всего, между прочим, рассказывал о зверствах оккупантов и критиковал фашистскую идеологию. Несколько раз его слушал Кайновский. Ну слушал и слушал — что тут особенного? Заглянул в палату и заслушался, благо полковник был мастером агитации. Уж если поставит на разговор вопрос — весь его под орех разделает, нигде не оставит ни пятнышка. Сам знаю. Два месяца в начале войны в его подчинении был… И вот однажды в полночь — полковник лежал, как и вы, в отдельной палате — кто-то открыл снаружи форточку. Полковник простудился и тут же заболел. Наблюдал за ним Кайновский. Будто бы правильно наблюдал, выполнил все формальности. Но полковник умер. В истории болезни записали: «Коллапс. Ослабленный организм не справился с кризисом». Теперь выясняется: можно было спасти человека. Во всяком случае надо было прибегнуть к камфаре и адреналину. Кайновский этим не воспользовался.
— Намеренно?
— Уверен, что так.
— Так кто же он такой?
— Гражданин Союза с 1939 года. Выходец из Западной Украины. Высшее образование получил в Италии, в Болонском университете. Студентом участвовал в манифестациях «чернорубашечников».
Мне стало вдруг зябко. Побежали холодные мурашки, и кожа на руках покрылась гусиными пупырышками.
Поправив на глазу повязку, подполковник Бусырин заключил:
— Будь ваш организм немного слабее, исход поединка был бы, конечно, трагическим.
Теперь мне стало почему-то жарко.
— Я могу с ним встретиться?
— Едва ли, — ответил Бусырин. — Следствие закончено.
Баллада о земном шаре
В последний день моего пребывания в госпитале ко мне нагрянул Пашка.
Пашка — военный? Да. В новенькой форме младшего лейтенанта, в пилотке с красной звездочкой, в скрипучих ремнях, с кобурой, в хромовых пыльных сапогах. Стал передо мной навытяжку, левую руку опустил к бедру, точно солдат-новобранец, правую вскинул к пилотке и, щерясь до самых ушей, громко, с охотой отчеканил:
— Товарищ капитан! Младший техник-лейтенант Трофимов через восемь часов отправляется в часть. Прибыл проститься.
— Честное слово, Павел?
Опустив руку и продолжая щериться, прибавил:
— К дьяволу! Сотни самоходок наклепал для фронта — надо же проверить их качество в бою. А то, пожалуй, не успею. Медаль «За трудовую доблесть» хороша, а где же, спросит сын, медаль «За боевые заслуги»?
Рассмеялся.
— Все-таки отпустили?
— Три заявления писал — на четвертое ответили. Два месяца потогонных курсов — и вот вам, извольте, готовенький младший техник-лейтенант. Лейтенантского во мне, сам понимаешь, одна кобура да ремни, но танковым техником, видимо, сумею. Танки — любовь моя и ненависть.
Мы вышли во двор.
— Я тоже сегодня выписываюсь. Провожу тебя?
Пашка решительно возразил.
— Почему?
— Ты должен оставаться здесь.
— Ясно. Третий будет лишним?
Он, не ответив, ухмыльнулся.
Сели за стол под кустом черемухи. Вспомнили Юрку (он теперь в Эстонии), помянули добрым словом Виктора, Андрея Платоновича. Я рассказал ему свою историю с Кайновским.
— Везет же тебе на всякие истории! Мне вот не везет на драки. Потому и спешу. Может, там научусь находить себе противников.
Я не понял, о чем говорил озабоченный друг. Драться Пашка умел, в спорах обычно не сдавался. Возможно, вынашивал новую идею?
Снял пилотку, положил на стол, серьезно сказал: