— Вспомнил первую нашу встречу.
— Когда я была метеорологом и бросала к облакам прозрачные шарики?
— Девушки хотят танцевать, — говорили вы.
— Верно, говорила. А теперь я заявляю: девчонки безумно желают любить. Честное слово, Дубравин. Влюбляются одна за другой. Что ни день, то новость. Что ни точка, то голубая лирика.
— Ну и что же?
— Вы не против?
— Мое личное мнение едва ли авторитетно.
Виктория помедлила.
— А что бы вы сказали, увертливый Дубравин, если бы одна из них неожиданно втрескалась в вас?
— О, я бы подумал!
— Разве об этом думают?
— Конечно.
— Может, почитать что-нибудь следует? Ну Маркса, может быть, Ленина…
— Полезно.
— Хорошо. Я посоветую ей Чернышевского. Мило, до чего же мило, Дубравин! Когда вы придете в следующий раз?
— Принимать экзамен по марксизму?
— Искать панацеи от любви.
— Кому-нибудь грозит серьезная опасность?
— Боюсь, что грозит.
Когда я обдумывал эту встречу, передо мной возник один любопытный вопрос: всегда ли любовь подчиняется рассудку? Дело не в том, что в войну будто бы надо наступать на чувства — как раз наоборот: чувства ведут себя самостоятельно. Виктория мне нравилась. Нравились ее синеватые глаза под длинными ресницами, а главное — веселые и дерзостные мысли. Она умела мыслить независимо. Но есть же на свете Валентина! Одна сосновчанка, другая ленинградка. Та далеко, эта близко… Дубравину грозит опасность. Вот не ожидал.
Кому нужен «Король Лир»?
Как-то ранним утром мы повстречались с Юркой у Финляндского вокзала. Я направлялся за город, в полевой филиал наших курсов, Юрка торопился по делам газеты. Накрапывал дождь. Мы остановились в углу привокзальной площади неподалеку от тумбы для афиш. Закурили.
— Все учишься? Не надоело? — спросил меня Юрий со свойственным ему прямодушием.
— Скоро закончу. Не критикуй, пожалуйста. Самому до чертиков тошно.
— Значит, будешь агитатором?
— Похоже.
— Зашел бы как-нибудь ко мне. Мы теперь на улице Некрасова.
Мы одновременно посмотрели на часы, затем — на круглую тумбу. Среди старых, потрепанных ветром афиш сквозь мутную сетку дождя выделялась новая — красочный анонс о постановке шекспировского «Лира». Мы долго смотрели на афишу, изображавшую британского короля и его косматого шута, застигнутых неистовою бурей в поле.
— Не понимаю! — возмутился Юрка и отчаянно затряс головой. — А ты понимаешь?
— Тут и понимать нечего, — ответствовал я. — Скоро, надо думать, нам покажут «Лира».
— Но кому он нужен, этот несчастный король, обманутый своими дочерями?! Ты только подумай: Лир — и блокада Ленинграда… Ничего не нашли более подходящего к условиям. У вас, товарищи ленинградцы, выносливые нервы — пожалуйте вечером на старую трагедию.
— Я с удовольствием посмотрел бы «Лира».
— С ума посходили! Больше нам делать нечего, как только вздыхать на трагедиях.
Спорить было некогда. Юрка замахал руками, с сердцем швырнул на тротуар окурок, и мы разошлись.
Дней через восемь я проходил по улице Некрасова. Обстрел застал меня у дома, где помещалась редакция Юркиной газеты. Я решил воспользоваться случаем и заглянуть к товарищу.
Он сидел один в просторном кабинете на третьем этаже и вдохновенно марал бумагу. Свистели над крышей снаряды, звонко дребезжали стекла, где-то поблизости ухали разрывы — Юрка ни на что не обращал внимания. Он не заметил даже моего прихода, не поднял взлохмаченной головы, когда хлопнула дверь и я тихо сказал: «Здравствуй, Юрий!» Я устроился за крайним столом возле двери — в кабинете стояло с десяток столов, — стал молчаливо наблюдать за Юркой. Его стол упирался в простенок, Юрий сидел вполоборота к двери, не видя меня, левой рукой теребил вихры, правой — лихорадочно быстро покрывал чернилами крупный лист бумаги.
Должно быть, он в самом деле был захвачен вдохновением. Я не знаю, что оно такое, божественное вдохновение поэтов, но, глядя на Юрку, можно было думать: это — стенографическая быстрота работы руки; огненно-блестящие глаза, не видящие ничего другого, кроме листа бумаги; странная контужная глухота; тупые удары кулаком по собственному лбу, словно под ним застоялись мысли; беспрерывное шмыганье носом, дерганье плечами, нервное скусывание длинных ногтей с пальцев левой руки — вообще истязание себя, какая-то безумная отрешенность от реальной обстановки.
Снаряд оглушительно треснул посредине улицы, дом вздрогнул, стекла в кабинете посыпались на пол — Юрий только выругался: «Чертовы фрицы!» — и с гневным исступлением продолжал работать.
Он безусловно рехнулся, мой ненормальный друг. Следующая чушка угодит на стол и разольет чернила. Густо перепачкает рукопись…
— Здравствуй же, Юрка! — крикнул я во весь голос, в мгновение очутившись возле его стола.
Он испуганно вскинул голову, встал, растерянно улыбнулся.
— Здравствуй, Алеша.
— Извини, что оторвал от дела. Но ты так увлекся…
— Наши все в убежище. Я один тут… И неожиданно хлынули мысли…
— Что ты сочиняешь? Что-нибудь срочное?
— Пьесу, — тихо сказал Юрка. — Героическую драму о Ленинграде. — Он взял меня за руку, стиснул запястье. — Кому сейчас нужен «Король Лир»? Ну кому он нужен? Требуется героическое, понимаешь?
— Собирай бумаги.
— А что? Что такое?
В дверях показался старший батальонный комиссар. Скользнул сердитыми глазами по окнам и потолку, недовольно крикнул:
— Товарищ Лучинин, кажется, стреляют?
— Стреляют, товарищ комиссар. Сейчас ухожу, — виновато отозвался Юрий.
Он схватил со стола бумаги, сунул в карман, и мы вышли с ним на лестницу. Комиссар остался в кабинете.
— Редактор, — с обидой пожаловался Юрка. — В тревогу мы все перемещаемся вниз, а там невозможно тесно.
Низкий двусводчатый подвал под этажами дома был оборудован для работы в часы тревоги. По углам и вдоль стен стояли близко друг к другу казарменные тумбочки, за ними на низких некрашеных табуретках сидели сотрудники редакции, каждый что-то писал.
Мы остановились у свободной тумбочки у входа. Юрий посадил меня на табуретку, сам присел на корточки к стене. Говорили вполголоса, чтобы не мешать другим. Против нас под яркой электрической лампой с абажуром из серого картона, откинувшись на спинку плетеного кресла, задумчиво сидел старик — единственный гражданский человек во всем убежище. Перед ним был столик, заваленный свертками карт и чертежами.
— Добрый вечер, Митрофан Ипатьевич! — поздоровался с ним Юрка.
Старик чуть заметно улыбнулся.
— Присмотрись к нему, — шепотом посоветовал Юрка. — Колоритнейшая личность.
Старик был любопытен. С гривой седых волос на голове и разметанной по широкой груди курчавой, тоже седой бородою, он отдаленно напоминал Толстого. Сходство усилилось, когда он повернулся в профиль: такие же мохнатые брови, широкое ухо, крупный сизоватый нос и белый сократовский лоб над бровями. Он перебирал листы чертежей и часто постукивал по ним карандашом. Сидел почему-то не совсем естественно: ноги, будто деревянные, беспомощно свисали к полу и не шевелились, тогда как вся его фигура выражала стремительный порыв и энергично двигалась.
— Тоже газетчик?
— Нет. Инженер-гидрогеолог. Живет в нашем доме над редакцией, а здесь, видишь, занимается. Инвалид. Сам передвигаться не может. Утром его спускают, а на ночь поднимают наверх. Иногда и ночует здесь. Знаешь, что пишет? Записку о грунтовых водах. Задание Совнаркома. — И в самое ухо мне Юрка шепнул: — Метро будут строить в Ленинграде. Митрофан Ипатьевич — один из авторов проекта.
Я не удивился. Ленинград уже давно представлялся мне непостижимой загадкой — что ни день, то открываешь неожиданное. Удивительно ли, если такие вот седогривые старики с весенними глазами, сидя в убежищах, вычерчивают план метрополитена. Не удивительно, что Юрка возьмет и напишет пьесу. Совсем не удивительно.