— Что же надо делать, Дмитрий Иванович?
— Подумайте. Сходите на точки, поговорите с членами бюро, со своим активом, с коммунистами. Подумайте, что могли бы сделать комсомольцы. Затем приходите ко мне, додумаем вместе. На фронте затишье, нас не бомбят и не обстреливают. Немцы готовятся к штурму. А мы поведем наступление за души людей. Так или нет, Дубравин?
Я еще не понял, в чем должна состоять роль комсомола в борьбе за души людей, но уже начал волноваться. Задача представлялась чрезвычайно важной. Не об этом ли я думал в лазарете?
— Так точно, товарищ комиссар, понятно.
Коршунов поднялся. Поднялся и я. Мы посмотрели друг другу в глаза, и Коршунов мечтательно признался:
— С каким удовольствием я побывал бы сейчас в оперетте! — Затем быстро спросил: — А вам не хочется, Дубравин?
Вопрос меня удивил, удивил, наверное, больше, чем предыдущий разговор.
— А что бы вы хотели посмотреть, Дмитрий Иванович?
— «Марицу», только «Марицу». На худой конец, веселую комедию Гольдони.
Глухо зашуршал телефон, Коршунов крупными шагами подошел к столу, взял трубку.
В трубке затрещало, потом стало тихо. И лишь через несколько секунд из нее вырвался сдавленный, нервный голос женщины. Слов я не слыхал, но по выражению лица комиссара понял — женщина сообщала что-то невеселое.
— Слушаю, Аннушка, слушаю. Пожалуйста, спокойнее, — бережно говорил Коршунов, и глаза его то щурились, то раскрывались, то поднимались к потолку, то застывали неподвижно на моем плече.
— Не верю, — тихо сказал Коршунов, когда голос в трубке умолк, и медленно, словно обессилев, опустился на стул. — Аня, Аннушка, ну что же ты молчишь?
Коршунов побледнел, положил осторожно трубку, неловко откинулся на спинку стула. Долго сидел задумавшись, взбугрив желваки; потом по его щеке грустно скатилась на шинель слеза.
Вошел полковник Тарабрин.
Коршунов тяжело поднялся, уронил стул, молча подал командиру руку.
— Что с тобой, комиссар?
— Сын. Полчаса назад умер сын, — едва слышно сказал ему Коршунов и отошел к окну. — Весной собирался в армию.
— Голодали? — спросил Тарабрин.
Коршунов не ответил.
— Ну, поезжай, — мягко предложил Тарабрин, приблизившись к комиссару. — Поезжай, Митя, успокой жену. Хочешь, поедем вместе? Машина ждет во дворе.
Тарабрин взял Коршунова под руку, и они вышли.
Вслед за ними вышел и я.
Не-Добролюбов с печкой
Сначала он позвонил мне — не знаю, какими судьбами раздобыл мой новый телефон.
— Алексей? Неужели ты?! Жив, здоров? — густо басил он в холодную трубку, осыпая меня вопросами. — Где нынче ночуешь? Сиди дома, загляну к вечеру, понял?
К вечеру он пришел. В темном коридоре поскользнулся, упал, страшно загремел чем-то железным; потом, недовольно ворча и потирая колено, ввалился в мою комнату — крупный, небритый, худой, в замасленном ватнике и порыжелых валенках. Под мышкой у него торчала — словно игрушка в сравнении с великим его ростом — жестяная новенькая печка; две ножки у печки погнулись, дверца откинулась, и из печки дружно посыпались на пол сухие дубовые чурки.
— Тьфу, окаянная! — простодушно выругался Павел и опустил печку к ногам.
Я готовился к беседе. Отложив в сторону газеты, бросился обнимать товарища.
— Постой! — воспротивился Пашка. — Внизу, у дежурного, остались рукава и мой заводской пропуск. Сходим вместе, подтверди мою личность.
Все же мы сначала обнялись, а уж потом пошли за рукавами.
— И занесло же вас в такой глухой тыл, подальше от фрицев! Выходит, наш завод на самой передней линии?
— Куда ты несешь эту печку? — спросил я.
— А ты не догадался? Тебе приволок. Ты ведь болеешь, вот и согревайся. Лучшего, извини, ничего не придумал.
— Так и тащил через весь город?!
Пашка недовольно покосился.
— Нет, на такси подкатил, на моторных санках с подрезами.
— Напрасно ты…. Я уже выздоровел.
— Не строй стыдливую барышню! — обрезал Пашка. — Они в книжках остались, барышни, — в романах довоенного времени.
Пришлось замолчать: перечить ему нельзя. Начнешь противоречить, он тут же повалит тебя на лопатки и вдобавок нещадно нахлопает по носу какой-нибудь цитатой. Хлебом не корми, цитировать и спорить Пашка готов хоть на тощий желудок.
Когда возвратились в комнату, он потребовал немедленно приступить к установке печки. Сам влез на подоконник, вмиг выломал верхнее стекло, пригвоздил вместо него серую железку с круглым отверстием, а мне скомандовал собрать рукава и выпрямить у печки ножки.
— Да возьми вот плоскогубцы. Железо молотка боится, понял?
Я подчинился, с удовольствием поработал по звонким рукавам удобным Пашкиным инструментом.
Наконец печка была поставлена, растоплена, и комната наполнилась робким теплом и запахом горящего дуба. Тогда мы спокойно уселись за стол и впервые внимательно посмотрели один на другого. Давно не виделись, с памятной весны прошлого года (по телефону, правда, разговаривали), — сколько воды утекло в Неве, сколько событий перешло в историю! Не знаю, что подумал обо мне Пашка, а мне представилось, будто вижу его первый раз в жизни: так он изменился, возмужал и, кажется, помудрел приметно. На верхней широкой губе настойчиво лезли усы, над переносицей сложилась упрямая складка, в покрасневших от бессонницы глазах мягко блестели огоньки.
И все же, пожалуй, передо мной сидел все тот же флегматичный чудак Пашка Трофимов, или сдержанно-гневный Не-Добролюбов, как удачно мы прозвали его в школе. Хорошо ли он помнит Сосновку?
— Значит, воюешь? — прервал мои мысли Пашка. — А я, видишь, связал свою судьбу с рабочим классом.
— На фронт не просился?
— Забронировали, дьяволы! Кому-то показалось, что с ружьем я напоминал бы неуклюжего Швейка, а с этим вот орудием, видишь ли, вроде на месте… — Он погладил лежавшие перед ним плоскогубцы, затем опустил их в карман. — Теперь бригадир слесарей, даже помощник мастера, представляешь? Высший разряд получил.
Я попробовал представить Пашку заводским начальником, но мое представление получилось рыхлым: жизнь военного завода была мне не известна.
— Слушай, Пашка, а люди у вас такие же черные и грязные, как и в городе?
— Почему? — обиделся Павел. — За весь завод не отвечаю, а в нашем цехе теплый душ на днях сработали. Раз в неделю, хочешь не хочешь, всем поголовно мыться.
— Жалеете людей?
— По головке гладим, как же! — крикнул Павел. — Выполнил задание — говорим: мало, давай еще, сколько выдержишь. Пять дней не был дома — просим: подожди еще немного, не расходуй силы на дальнюю дорогу. Брак сработал — немедля, грешный, переделай. Браком немца не убьешь.
— Ну, это жестоко.
— Ты что, с луны поскользнулся?
Я усмехнулся, сказал, что сорвалось с языка.
— Ладно, не будем о буднях, — махнул Пашка широкой ладонью. — Я к тебе по делу пришел, за советом. — Он внимательно оглядел меня, мою комнату, с усердием потер переносицу, потом деликатно спросил: — Скажи, ты еще не вступил в партию?
— Н-нет, — ответил я почему-то неуверенно.
— А… собираешься?
— Да, думаю.
— И я… никак вот не осмелюсь, — застенчиво признался Пашка. — Без партии, понимаешь, я вроде не могу. А с другой стороны, ну чем я заслужил такое особое право? Что за претензии, думаю. Трижды подходил к секретарю парткома и все три раза уходил от него, не выдавив ни слова.
Я про себя подумал: нет, я еще не дошел до этого. Ты меня опередил, Павел. Должно быть, я не готов пока размышлять о партии. Барахтаюсь наедине… Прав Дмитрий Иванович Коршунов: надо скорей начинать живое дело.
Пашка продолжал:
— Иногда думаю, а почему, собственно, мне надо быть в партии? Ну считай себя неформальным большевиком, если хочешь, — вон же сколько правильных людей вокруг тебя без партийных билетов. Нет, нужно, понимаешь, добровольно взять на себя особую заботу… Чтоб не в часы работы только, а постоянно — и в выходные дни, когда такие будут, и в праздники — сознавать себя мобилизованным. Партия для меня — святое дело, Алексей. Так вот и философствую, вокруг да около, а решиться — духу не хватает. Авторитет пугает, понимаешь?