Мне не понравился этот осуждающий разговор, но он на меня подействовал. Я уже не мог относиться к «знатному», как к его коллегам ленинградцам.
Вышел он картинно — кругленький, сытый, в бархатных улыбках. Кивнул небрежно вправо, кивнул небрежно влево, вытянул в стороны руки.
— Здравствуйте, дорогие ленинградцы!
Ленинградцы в рот воды набрали, сидят не шелохнувшись. Раздались по углам несколько жидких хлопков — и тут же мгновенно приутихли. Кумир однако ж не смутился.
— Здравствуй, дорогой рабочий класс!
Класс только переглянулся и насупил брови.
— Мне доставляет огромную радость после продолжительной разлуки встретиться с вами вновь…
Молчали.
— Судьбе было угодно разделить нас дальним расстоянием. Я был далеко от вас, но сердцем своим находился с вами…
Мой сосед не выдержал:
— Ну и нахал!
Кто-то крикнул:
— Довольно! Судьба ни при чем!
Кумир побледнел, взял на октаву ниже, пришибленным голосом сказал:
— «Левый марш», стихи Владимира Маяковского.
В ответ поднялся шум, спокойно и гневно кричали:
— Слышали! Знаем! Довольно!
Тогда он спохватился:
— Простите, товарищи. Извините за неловкое выражение мыслей. — И стал преусердно кланяться.
За это весь переполненный цех наградил его аплодисментами.
Прощаясь со мной у проходной, Павел негромко спросил:
— Видал, как деликатно освистали? — И, словно про себя, прибавил: — Наш рабочий класс — это рабочий, комендант, Военный совет и генеральный прокурор в одно и то же время. С рабочим классом шутки плохи.
Я не имел оснований с ним не согласиться.
Ирина Николаевна и Кудрин
Ирина Николаевна была у нас врачом — самая красивая женщина на курсах. Возможно, ее тонкая красота была редкой во всем Ленинграде — я лично похожих не видывал. Мы почитали за праздник — повстречаться с нею средь учебных будней и часто стремились попасть к ней на прием по любому случаю. Чаще всего поводом для этого был обыкновенный насморк: мы почему-то опасались гриппа. Она пресерьезно, выслушивала нас; безошибочно определяла: «Пустяки» — и в шутку советовала выпить горячего чаю. Нас, разумеется, устраивал всякий диагноз, лишь бы его поставила сама великолепная Ирина.
Когда она заходила в казарму, мы становились необыкновенно вежливыми и старались угодить ей во что бы то ни стало. Она требовала одного — идеальной чистоты и соблюдения элементарных правил гигиены. Наши любезные а щедрые улыбки она не замечала — они, безответные, гасли, и свет в общежитии тускнел, едва ее стройная фигура скрывалась за дубовой дверью.
Говорили, что муж у нее, то ли полковник, то ли майор артиллерии, служил на передней линии, она беззаветно его любила. Чем-нибудь иным, по нашему мнению, завидную строгость Ирины Николаевны было объяснить невозможно. Один только Кудрин не соглашался с нами. «Женщина есть женщина, — загадочно усмехался Кудрин. — Найдется амур и для Иринушки». Его пророчество нам не нравилось, но мы относились к нему снисходительно: во-первых, верили в безгрешность уважаемой женщины; во-вторых, не без оснований полагали, что Кудрин в данном случае на роль амура не подходит: в сравнении с Ириной он недостаточно культурен, хотя и обладает неотразимой внешностью — женщины на него заглядывались. Я думал, как и все. Кудрина я недолюбливал.
И все-таки однажды франтоватый Кудрин поколебал мою уверенность. Поколебал нахально, беззастенчиво.
Я заступил дежурным по курсам, была полночь, все спали, я один сидел в коридоре и готовился к занятиям по тактике. Горела синяя ночная лампа, на столе лежала полуслепая топографическая карта, я «поднимал» на ней рельеф. В половине первого дверь общежития открылась, затем тихо затворилась, и передо мной предстал небрежно одетый, лениво улыбающийся Кудрин. Глянув на часы, он спросил:
— Ирина у себя, не знаешь?
Она ночевала в тесовой пристройке к кабинетам санитарной части, в противоположном конце коридора, ночевала обычно вместе с медсестрой Тамарой. Тамара в эту ночь дежурила в палате, Ирина Николаевна была, вероятно, одна.
— Не знаю, — ответил я Кудрину.
— Иду на вы. Приглашала, — сказал, потянувшись, Кудрин и бодро пошел по коридору.
В конце коридора он обернулся, лихо тряхнул шевелюрой и осторожно потянул за ручку двери. Дверь оказалась незапертой. Я с грустью подумал: «Может быть, и приглашала».
Работать уже не хотелось. Сдвинув карту в сторону, я взялся читать Боевой устав. Чтение тоже не подавалось. Я встал из-за стола и уперся глазами в инструкцию дежурному, заученную ранее чуть не назубок. В памяти всплыла обидная фраза Кайновского: «Думаете, ангел?..». И надо же случиться этому в ночь моего дежурства! Жизнь, словно нарочно, повернулась ко мне оборотной своей стороной, слишком часто для меня она обращалась таким вот неприятным ликом. Что ж, что война. Люди и в войну должны оставаться чистыми…
К счастью, мое смятение длилось недолго. Минуты через три дверь у пристройки скрипнула, и оттуда, точно ошпаренный, выскочил длинноногий Кудрин. Левая щека его горела. Проходя мимо меня, он прикрыл ее ладонью. Сквозь зубы промычал:
— Не вышло. Не на ту нарвался.
Я с презрением проводил его глазами и тут же включил над столом рабочую белую лампу. По инструкции, рабочие лампы на ночь выключались. Я пренебрег инструкцией: пусть светит!
Скоро вышла Ирина Николаевна. Она была взволнована, но одета, как всегда, завидно аккуратно.
— У вас есть жена, товарищ Дубравин? — спросила она.
— Нет. Я пока что холост.
— А у Кудрина?
— Кудрин женат. Семья его в Казани.
Подумав, сказала:
— У меня к вам просьба. Приверните, пожалуйста, к моей двери вот это. — Она положила на стол медный крючок, круглую скобку и три небольших шурупа. — Припасла давно, а привернуть все некогда.
Я взял в пирамиде штык и пошел с нею к пристройке.
Виктория
Трижды за время учения на курсах я посещал свой полк и каждый раз при этих посещениях встречался с Викторией Ржевской. На мой взгляд, она хорошо включалась в дело и в моих консультациях, по совести сказать, не нуждалась. Тем не менее она уверяла, что ждала моего прихода и приготовила для обсуждения кучу неотложных вопросов. Я выслушивал эти вопросы, а про себя подумывал: «Могла бы и сама поразмышлять над ними, ничуть не обязательно приглашать Дубравина». Правда, иные вопросы были интересны, беседовать с нею было не скучно.
Однажды она сказала… Мы сидели в кабинете на Васильевском острове, она разложила бумаги и просила придирчиво их просмотреть. Бумаги были просмотрены, изъянов я в них не нашел. Водворив бумажное хозяйство на место, в ящик стола, Виктория спросила:
— У нас будет коммунизм, Дубравин. И любовь будет высокая, да? А можно ли приветствовать любовь в войну или надо воздержаться? Что бы вы сказали, если бы вдруг полюбили?
Я вспомнил холодное утро апреля — тот пасмурный день на рассвете, когда мы впервые встретились с Викторией. Я проходил мимо штаба второго дивизиона — она, ежась от холода, стояла на пригорке и пускала в небо метеорологические зонды. Я остановился, спросил, благоприятный ли будет прогноз. Она воззрилась на меня сердитыми глазами и дерзко сказала: «Проходящим не докладываем». Я объяснился, назвал себя комсоргом. «Комсорг?! — удивилась Виктория. — Так что же вы не поможете, если комсорг? Перед вами рядовая комсомолка, готовая вот-вот превратиться в ледышку!» — «Что вы хотите?» — спросил я не совсем удачно. Она меня разыграла: «Танцевать. Страшно хочу танцевать. Комсорг ведь не будет против, если военные девушки надумают вдруг танцевать? Хотя бы в порядке компенсации за ревностную службу…»
— Чему вы улыбаетесь, Дубравин?