Егоров помолчал.
— Победим мы с такими «патриотами» Германию?
Я раздумывал, с ответом не спешил.
— Все равно победим, Дубравин, — твердо, с обидой произнес Егоров. — А потом, после победы, соберем их где-нибудь под солнышком и тихо так скажем: «Ну и подлецы же вы, прости господи!» Думаешь, жестоко?
— Думаю, нет, не жестоко.
— После войны коммунизм будем строить. А в коммунизм подобные годятся? — Сам себе ответил: — Ни к черту они не годятся! Хитрые, жадные единоличники. Гневно ненавижу эгоистов — шкурников.
— Фальшивый народец.
— Фальшивый? Жестокий и злобный народ!
Мы долго ворочались после этой беседы. А когда я уже задремывал, Егоров легонько толкнул меня в бок:
— Пожевать не хочешь? Вчера заботливая женка ломтик шпигу прислала.
Есть, помнится, хотелось, но спать хотелось больше. Я поблагодарил Егорова и тут же уснул.
«Ни шагу назад»
Над городом повисла горячая сизая дымка. Томительно и душно. Серые, желтые, тускло-малиновые здания будто качаются, тихо, неслышно плывут, рассекая тупыми углами ленивую гладь утомленного воздуха.
Мы замерли в строю. Ни звука, ни шороха. Начальник наших курсов, подтянутый седой полковой комиссар, негромко читает приказ Главнокомандующего — суровый и горький приказ о прорыве фронта на южном направлении и новом наступлении немцев. В глазах комиссара — сухой электрический блеск. В наших глазах — недобрая тревога.
Душно. Голубое марево дрожащей пеленой заслоняет изрытые осколками фасады зданий по ту сторону проспекта. Хочется пить. Почему-то ломит в висках, клонит ко сну, тяжелеют и ноют колени.
А на юге, по всей вероятности, невыносимо жарко. Сверху нещадно палит порыжелое солнце, с запада вал за валом гремит раскаленный чугун, остро пахнет горелым и пылью. Бесприютна выжженная степь. Горят города, станицы. Жухнут под пламенем желтые подсолнухи. Звенят и проламываются от свинцовых пуль тугие солдатские каски…
— «Ни шагу назад!» — читает комиссар и на секунду замолкает. Ему не хватает воздуха. Он недовольно дергает плечом, делает вдох, продолжает читать дальше.
Ни шагу назад! Единственное беспощадное требование. Значит, дальше нельзя, дальше — совершенно невозможно. Так же, как и нам. Никто не позволит уйти хотя бы за Неву, на Выборгскую сторону. Ляг, словно камень, упрись руками в землю — и ни с места. Нам отступать абсолютно некуда: кругом Ленинград, единственный в стране и на всей планете.
И как все-таки душно. Накаленный воздух струйками подымается вверх. Будто над газовой плитой, сохнут, сворачиваются в трубки, вялые листья акации. Впереди — напряженный день, полевая тактика в кустах за Малой Охтой. Кажется, век согласился бы изнывать от тактики, обливаться потом, до крови царапать в кустах руки и лицо, лишь бы не слушать таких вот, как этот, приказов.
— Ни шагу назад! — резко обрывает комиссар.
Мы молчим. Знаем, приказы не обсуждаются. Молчим, не шевелимся. Гулко колотится под гимнастеркой сердце: ему не прикажешь, оно не умеет, не хочет молчать, по команде «смирно» его не остановишь.
На лбу у комиссара вздувается и бьется багровая жилка. Он тоже, вероятно, думает. Этот приказ касается всех: и тех, на южном направлении, и войск на запад от Москвы, и нас, под Ленинградом. И его касается, полкового комиссара, и меня, и соседа моего политрука Егорова…
Неожиданно становится зябко. Вдоль спины бегут холодные мурашки.
По-прежнему дрожит голубое марево. Ломит в висках. «Ни шагу назад!» — стучит невыдержанное сердце.
…В березовом кустарнике за Пороховыми занимались тактикой. Бодро «отработали» скрытое движение, действия по сигналам «Танки» и «ПВО»; затем политрук Егоров, выступавший в роли командира роты, поставил задачу на «наступление», и мы, умываясь потом, под палящим полуденным солнцем поползли по-пластунски вперед.
У ручья, огибавшего небольшой пригорок, «залегли».
— Окопаться! — раздалась команда.
Слева от меня оказался Кудрин, за ним — политрук Водовозов. Это были разные люди — и внешне, и внутренне. Кудрин — всегда подтянутый, начищенный, с блуждающей улыбкой и беззаботным видом человека, постигшего все тонкости окопного быта в современной нелегкой войне. Водовозов всем видом напоминал наивного робкого новобранца, которому все на передней внове и все до последней мелочи чрезвычайно важно.
Отложив винтовку в сторону, Водовозов тотчас взялся за лопату. Неудобно лежа на боку, он усердно подкапывал правой рукой под кустом полыни, а левой то и дело вытирал куском темной марли мокрую шею и лоб. Кудрин не спешил трудиться. Махнув раза два лопатой, растянулся на спину, закурил.
Курить хотелось страшно, но по неписаным правилам тактической подготовки курить было рано: сначала надо окопаться.
Незаметно подошел преподаватель тактики, строгий рыжеватый капитан, раненный осенью прошлого года в плечо.
— Почему не окапываетесь, Кудрин?
— Ох, и надоело, товарищ капитан! Еще под Белоостровом до тошноты осточертело.
Кудрин гордился, что прибыл в Ленинград из-под Белоострова. Говорили, что раз в удачном поиске он лично захватил живого «языка» и приволок его на финской плащ-палатке.
— Будьте добры окопаться, — повторил преподаватель.
— Есть, окопаться! — охотно согласился Кудрин и потянулся за лопатой.
Но чуть преподаватель скрылся за кустами, Кудрин снова отложил лопату, снова растянулся навзничь на песке, снова затянулся папироской.
Роту вернули на исходные, заставили повторить маневр. Кто-то недовольно крикнул:
— Зачем? Почему?
Преподаватель тактики спокойно заметил:
— Каждый за всех, все за одного.
Сердитые, поползли опять…
После «отбоя» окружили Кудрина.
— Из-за вас вот… лишний раз киселя хлебали, — виновато высказался Водовозов. Гимнастерка на нем насквозь пропотела, на лопатках выступила серая соль.
Кудрин довольно засмеялся:
— Я эту науку, дорогой коллега, с сорокового года знаю. С тех пор, как вышел из военного училища. Про вас не говорю. Вы ведь не кадровый? Вот и потейте на здоровье.
— Вы хам, товарищ Кудрин, — смутившись, сказал Водовозов.
Кудрин удивился:
— Ой ли! Ну, а вы… лапша. Именно, гражданская лапша. — Повернувшись ко мне, фамильярно попросил: — Подтверди, Дубравин.
— Что я должен подтвердить, по-вашему?
— Ну то, что размяк он, размок и раскис окончательно. Год уже воюет, а ползать по-пластунски не умеет.
— Я не видел, как он ползает.
— А, ты ведь тоже из этих… из студентов.
Меня взорвало. Почему-то вспомнил нынешнее утро, сизое марево над мостовой проспекта, блеск электричества в глазах комиссара. Вспомнил и вне всякой связи с этими воспоминаниями резко сказал:
— Обязанности по защите Родины распределены между нами поровну. Но я не желаю лишний раз упражнять свои физические силы — потому лишь, что вам не угодно подчиниться общему порядку.
— Разумно! — воскликнул покрасневший Кудрин. — А я о чем толкую?
— А вы толкуете действительно по-хамски, — сказал подошедший Егоров.
Кудрин опешил и попятился. И всю дорогу с поля до казармы не проронил ни слова.
Отрывок из песни
Я уже говорил: у меня были великолепные красные сапоги из яловичной кожи — единственные в гарнизоне. Не скрою, я любил щеголять в них по городу и ловить на блестящих, ярко-рыжего цвета их голенищах удивленные взоры прохожих. Одно мелочное обстоятельство поначалу смущало меня: во всем Ленинграде невозможно было найти хотя бы баночки красного гуталина. Приходилось поэтому слишком усердно чистить их сухой щеткой либо протирать лоскутком шинели — от этого они медленно, но верно серели, бледнели и грубели. Не один раз проходил я в них мимо патрулей и начальников, кому положено, отдавал честь и почти всегда испытывал приятное чувство своей особности: сапоги привлекали внимание каждого. Но однажды мои исключительные скороходы схватил неумолимо-суровым взглядом сам комендант города.