— Ничего, разбудите его, — неумолимо продолжал Бивербрук, — и скажите, что с завтрашнего дня он объединен с Виккерсом.
Тогда секретарь бросил на стол последнюю карту:
— Но ведь еще нет решения правительства о слиянии! Премьер-министр его еще не подписал!
— Успокойтесь! — утешил Бивербрук секретаря. — К тому времени, когда вы приедете в Оксфорд, будет уже и решение правительства.
Секретарь уехал, а Бивербрук сразу же позвонил премьеру. Спустя четверть часа решение правительства о слиянии двух предприятий было подписано.
Дело было сделано, однако нетрудно себе представить, каковы были чувства Наффилда и его отношение к Бивербруку.
Я не могу ручаться за все детали приведенного рассказа, хотя я слышал его от столь серьезного человека, как Кейнс, однако этот рассказ очень хорошо воспроизводит весь дух бивербруковского руководства министерством авиастроения. Впоследствии я не раз сам наблюдал аналогичные случаи.
Впрочем, я несколько забежал вперед. Возвращаюсь к хронологическому изложению событий.
13 мая Черчилль представил свое новое правительство парламенту. Я присутствовал на этом заседании и хорошо помню то торжественно-суровое настроение, которое царило в зале заседаний палаты общин. Не было ни обычного шума, ни разговоров, ни пересмеиваний между депутатами. Все как-то были подтянуты, сосредоточены, полны одним чувством, одним ожиданием и с нетерпением поглядывали на правительственную скамью, точнее, на плотную фигуру премьера, сидевшего посреди скамьи.
Черчилль поднялся и заговорил. В его натуре от природы всегда было что-то актерское. Я это видел и чувствовал, имея с ним дипломатические или личные контакты. Свои парламентские речи, когда у него было достаточно времени, Черчилль обычно писал. Однако на этот раз он испытывал настоящее, искреннее волнение. Даже голос у него иногда срывался. Слова премьера были кратки, но полны глубокого значения.
— Я скажу палате, — говорил Черчилль, — как уже сказал тем, кто вошел в правительство, — я не могу вам предложить ничего, кроме крови, труда, слез и пота. Перед нами пора тяжких страданий. Перед нами много, много месяцев борьбы и лишений. Вы спросите, какова наша политика? Я отвечу: вести войну на море, на суше и в воздухе со всей мощью и силой, дарованной нем господом, вести войну против чудовищной тирании, равной которой еще никогда не было в мрачном, горестном списке человеческих преступлений… Вы спросите, какова наша цель. Я отвечу одним словом: победа, победа во что бы то ни стало, победа, несмотря на все ужасы, победа, как бы то ни был длинен и тяжел к ней путь, ибо без победы не может выжить — поймите это ясно — не может выжить Британская империя, не может выжить все то, за что стоит Британская империя, не могут выжить импульсы веков, движущие человечеством к достижению его целей…
Я слушал Черчилля, сидя в галерее послов, и думал: «Да, тут весь Черчилль, британский империалист до мозга костей, однако на данном повороте истории он делает полезное дело».
Когда на голосование был поставлен вопрос о доверии новому правительству, произошло нечто небывалое в анналах британского парламента: за доверие высказалось 381, против 0. Кабинет Черчилля был принят единогласно. Это являлось яркой демонстрацией его силы. А сила кабинету была очень нужна: на очереди стояли проблемы исключительной важности и исключительной трудности.
Война или мир?
Прежде всего надо было быстро реагировать на события, происходившие в Бельгии и Голландии. Здесь положение было чрезвычайно сложное и опасное.
Если бы Англия и Франция в годы, последовавшие за приходом Гитлера к власти в Германии, вели политику, которую отстаивали люди вроде Черчилля, и подкрепляли эту политику конкретными делами, Бельгия и Голландия давно бы вошли в систему англо-французской обороны против угрозы нацистской агрессии. В таком случае «линия Мажино» в том или ином варианте, вероятно, была бы продолжена до берегов Северного моря и прикрыла бы собой не только Францию, но равным образом Бельгию и Голландию. Тогда гитлеровской Германии пришлось бы решать очень трудную военную задачу.
После разгрома Франции над «линией Мажино» много издевались, однако без достаточных к тому оснований. Ибо при уровне военной техники 1939 г. эта линия, будь она доведена до моря, представляла бы собой сильное укрепление и весьма серьезное препятствие на пути к завоеванию Франции, при условии, конечно, что Франция действительно хотела бы вести борьбу против нацизма и защищать спою независимость. Имейся налицо такое условие, сомнительно, решился бы Гитлер вообще ее атаковать: слишком велики должны были быть потери для преодоления столь могущественной с военной точки зрения преграды. Но как раз этого основного и решающего условия не существовало ни во Франции, ни в союзной с ней чемберленовской Англии. Отсюда вытекал целый ряд чрезвычайно важных политических и стратегических последствий.
Политические последствия сводились к увлечению руководящих кругов Англии и Франции пресловутой концепцией «западной безопасности» (т.е. ставкой на развязывание войны между СССР и Германией), к политике «умиротворения» агрессоров и, наконец, к «Мюнхену». Руководящие круги Англии и Франции ради своих нелепо-преступных фантазий пожертвовали Эфиопией, Австрией, Испанией, Чехословакией, Польшей и совершенно подорвали среди других народов веру в свою способность противостоять фашистским диктаторам. Это вызвало разложение в малых европейских странах, в частности, в Бельгии и Голландии.
Стратегические последствия того же факта сводились к невозможности создать «линию Мажино» от Швейцарии до берегов Северного моря. Видя, что случилось с Австрией, Испанией и Чехословакией, Бельгия и Голландия не решились связать свою судьбу с Англией и Францией. Наоборот, они стали бояться такой связи, ибо опасались, что она сможет «спровоцировать» Гитлера на враждебные действия против них. Поэтому в Бельгии и Голландии все больше укреплялся взгляд, что им выгоднее проводить политику строгого нейтралитета. Такая политика — думали руководящие круги в этих двух странах — скорее может обеспечить им безопасность, чем открытый союз с Англией и Францией. Разумеется, подобная надежда в обстановке Европы конца 30-х годов была столь же нелепой иллюзией, как и англо-французская концепция «западной безопасности». Но буржуазные политики часто страдают изумительной близорукостью. Результатом политики строгого нейтралитета со стороны Бельгии и Голландии явилось то, что «линия Мажино» кончалась в Лонгви, т.е. в 50 км южнее бельгийской границы. Дальше к северу не было никаких серьезных укреплений ни на франко-бельгийской границе, ни тем более на бельгийско-голландской границе с Германией. Таким образом, к северу от «линии Мажино» имелась большая неукрепленная полоса, через которую немцы всегда могли обойти и действительно обошли главную линию французской обороны. Положение ухудшалось еще тем, что военные руководители Франции (в частности, Петэн), будучи в плену стратегических концепций первой мировой войны, почему-то считали, что Арденны непроходимы для германской армии, и потому находили излишним строить «линию Мажино» на этом участке. В те времена только де Голль понимал, что развитие военной техники придаст будущей войне совсем другие формы и откроет перед врагом совсем другие возможности, чем в 1914–1918 гг. Но де Голль тогда имел еще скромный чин полковника и не пользовался влиянием среди лидеров французской армии.
Если учесть все изложенное выше, то станет понятным, что, когда 10 мая 1940 г. гитлеровская Германия обрушилась на Бельгию и Голландию, гибель этих стран была неизбежна. Голландцы пытались сопротивляться, взрывали мосты, устраивали затопления, но все это почти не задерживало наступления нацистских армий. Широко используя авиацию, парашютистов, «пятую колонну», немцы быстро продвигались вперед. Особо тяжелые удары они нанесли Роттердаму. Уже через три дня после начала военных действий голландская королева Вильгельмина со всем своим семейством высадилась в Англии, а 14 мая главнокомандующий голландскими вооруженными силами генерал Винкельман дал приказ своим войскам прекратить огонь и призвал население не оказывать сопротивления германским оккупантам.