— И как? — широко открывая глаза, спрашивала Татка.
— Что — как?
— Ну, как они реагировали на ваше появление?
Саша пожал плечами.
— Никак.
— И вас нигде не остановили, не потребовали документы?
— Нет.
— Странно, — пожала плечами Татка.
На следующий день миролюбивое настроение немцев еще раз подтвердилось. К нам поднялась консьержка и радостно сообщила:
— Друзья мои, там, на углу, на соседней улице, немцы раздают бесплатный суп.
— Не может быть!
— Да, да, я сама только оттуда. Очень вкусный суп. Берите кастрюльки и бегите. Это совсем близко, за углом.
Похватали мы с Таткой молочники и кастрюли и бегом. Не подумали даже, как мы все это будем тащить обратно.
На углу стояла грузовая машина. В широком кузове с низкими бортами — огромные бидоны. Вдоль машины небольшая очередь, человек десять, с котелками, молочниками и кастрюлями. В подставляемую посуду немец наливал поварешкой густой дымящийся суп. Немец (и нас это больше всего поразило) был веселый, приветливый, бодро кивал каждому, балагурил, покрикивал:
— Айн-топф! Айн-топф! Гут! Гут!
Очередь смотрела хмуро, на шутки не отвечала. Получив еду, люди молча отходили, лишь некоторые кивали немцу, но как-то неопределенно. Не то благодарили, не то соглашались, что «айн-топф» и в самом деле «гут».
В супе было много чего намешано. Горох, фасоль, морковка, картошка, кусочки колбасы, грудинки. Наливал немец щедро, полные кастрюльки. Татка во все глаза смотрела на немца, я брала у нее наполненные молочники и уносила в сторону. Ставила прямо на тротуар.
— А как мы все это потащим? — подошла она ко мне.
У нас получилось три полных молочника и две кастрюли. Пожадничали с голодухи, одним словом. Выручил пожилой француз. Он нес всего один котелок. Солдатский, старенький-старенький.
— Я вам помогу, — тихо сказал он и взялся за длинную ручку кастрюли.
Мы двинулись по улице гуськом. Старались делать мелкие шажки, чтобы не плеснуть на себя горячим варевом. Часто останавливались передохнуть и размять слипшиеся пальцы. Наш добросовестный помощник терпеливо останавливался вместе с нами. Молча ждал, и печальными глазами смотрел в перспективу улицы. С нами почти не говорил, только о деле:
— Мы можем еще раз передохнуть… Нет, нет, я доведу вас до самого дома, мне некуда торопиться.
Он довел нас до ворот, поставил кастрюлю на каменную тумбу и поплелся дальше, потерянный, сгорбленный. Даже не пожелал выслушать до конца наши благодарственные речи. Кивнул, махнул рукой, и вскоре мы потеряли его из виду.
Айн-топф уплетали за обе щеки, даже мама поела немного. Саша недоверчиво разглядывал каждую ложку, пожимал плечами, хмыкал.
— Да что ты ковыряешься? — раздражал он меня, — вкусно же.
— А я ничего не говорю — вкусно, — погружал он ложку в самую гущу, — но непонятно.
— Что тут непонятного? — налила я ему еще один половник.
Мы сидели на кухне втроем. Саша не ответил, уставился в тарелку, думал о чем-то. Я подтолкнула его под локоть:
— Ешь.
Он тряхнул головой, словно проснулся.
— Не хотел говорить при всех. Там, на дороге, был обстрел. Налетели два самолета… и на бреющем… по толпе.
— Как же это? — опустила я ложку.
— Вот так. Постреляли и смылись. На дороге… впрочем, бог с ними, с подробностями. Но как прикажете теперь это, — он поднял ложку, — с тем совместить? Или это, чтобы мы им лишних хлопот не доставляли? А то передохнем, пахнуть начнем — какая возня, подумать только!
— Нет, здесь другое, — отбросил ложку Сережа, — они растерялись. Они не рассчитывали войти в пустой Париж. Как же! Явились победителями, а никто не встречает. Ни по-хорошему, ни по-плохому. Надо же им как-то проявить себя. Вот и наварили супу.
— Кто? Немцы? Растерялись? — Саша отрывисто хохотнул, — да я, голубь вы мой сизокрылый, Сергей Николаевич, три года против них в окопах сидел. И, уж поверьте, знаю, что это за цаца, немчура. Растерялись! Они заигрывают с оставшимися, вот что! Дескать, вы послушные — вам баланду. А непослушным — пулю!
— Так что ж теперь — не есть? — спросила я.
— Да уж, — наклонился над тарелкой Саша, — подлая штука — человеческое естество.
— Знаете что, — стала я собирать пустые тарелки, — важно, чтобы мы не пухли с голоду. Немцы, черти, кто угодно. А мы с Таткой будем ходить и брать еду. И пусть кормят, раз они такие сволочи. Кто их просил лезть? — я подсела к Саше, — скажи, там было много убитых?
— Нет, — Саша потянулся за сигаретой, — несколько раненых, паника. Там больше подавили друг друга, — сигарета сломалась, он отшвырнул ее, — пакостники! С пулеметом против безоружных! А ты, как дурак, сидишь в кустиках и ничего не можешь. Даже обругать мерзавца. Он же не слышит. Он в самолете.
Саша резко поднялся и ушел к маме.
— Я помогу, — подхватился Сережа, когда я понесла тарелки в раковину.
— Да что там мыть, три тарелки всего. Посиди, покури спокойно.
— Наташа, Наташа, — не послушался он и снял с гвоздика кухонное полотенце, — дай хоть что-нибудь делать буду. Это что же, сидеть сиднем взаперти и немецкую похлебку жрать?
Я долго мыла каждую тарелку, медленно водила тряпкой по чистому. Сережа подолгу тер каждую, уже сухую, блестящую. Мы смотрели в глаза друг другу, любя и сочувствуя. Все двигалось своим чередом к неведомой цели. От нас ничего не зависело.
На другой день мы вооружились удобным ведерком, лагерным котелком и молочником и отправились с Таткой на добычу.
Постепенно налаживались связи. Как и мы, почти все русские сидели на месте. А через месяц стали помаленьку возвращаться французы. Появились соседи, дом ожил. К нам приходили расспрашивать, как мы тут устроились при немцах, рассказывали о своих мытарствах.
В городах, в деревнях, хоть и своих, беженцев не очень-то привечали. Отели сразу переполнились, на постой в частные дома никто не брал. Даже стакан обыкновенной воды из-под крана выносили за плату. Были исключения, но парижане остались недовольны поведением соотечественников.
Над людскими толпами носились немецкие самолеты. Иногда стреляли, а больше разгоняли, наводили панический страх. Многие похоронили своих близких на обочинах дорог, многие потеряли детей, многие, возвратившись, обнаружили разграбленные квартиры. Поживились мародеры в пустом городе.
И всякий раз, как доводилось выслушивать осунувшихся, сникших соседей, неизменно вставали перед глазами картины горестного исхода. Седой дедушка на тачке, белобрысые ребятишки с радостными мордашками, мужчина с плачущей девочкой, коляски со спящими младенцами — весь поток, что двенадцать часов омывал наш дом. Что сталось с этими людьми?..
Беженцы возвращались поодиночке, семьями, небольшими группами. Народу в Париже становилось с каждым днем все больше, уже не так жутко было выходить на улицы. Но суп айн-топф стали теперь выдавать по карточкам. На одну карточку — одну поварешку. Тогда, презирая своих благодетелей, мы стали жулить. Татка становилась в очередь, растянувшуюся на полквартала, а я человек через десять после нее. Проходя мимо, уже нагруженная, она незаметно совала картонки, и я повторно получала еще по одной порции. Карточки никто не проверял, просто считали количество.
Но не все же и горе мыкать! Может у людей, хоть и война кругом, случиться радостное событие?!
В один из обычных дней я шла за айн-топфом. Тата уже стояла в очереди. Я замедлила шаг. Из-за угла навстречу вынырнул велосипедист. Ну, едет и едет. В рабочей блузе, в плисовых штанах, в кепке. Я еще успела отметить его старый, почему-то дамский, велосипед.
И вдруг все стало ничтожным, мелким: айн-топф, немцы, воздушные тревоги. Живой и невредимый, стоял передо мной Петя, широко улыбался и ждал, когда я соблаговолю узнать его. Упали с грохотом молочники. Я уткнулась в его плечо.
— Петя! Петенька ты наш!
Подобрали молочники, пошли домой. Он шел, прихрамывая, одной рукой обхватил мои плечи, другой вел свой велосипед.