И вот Сережа и еще один паренек, простой такой, из хохлов, Юрком его звали, красят в спальне полы. Юрко, нет-нет, а и оставит кисть. Подойдет к унитазу, то сбоку осмотрит, то в середину заглянет. Наконец не выдержал:
— От я нэ понимаю, як же так? Тут и спать, тут и с…! Воно ж вонять будэ.
Глядит в жерло унитаза и не чует, как за спиной неприметно возник вездесущий граф. Сережа кашлем дал сигнал. Юрко неторопливо выпрямился, повернулся и, без всякого смущения, спросил:
— Я правильно кажу, Ваше сиятельство?
Граф вытянулся в струнку, щеки его угрожающе задрожали, но он сдержался.
— Надо суметь так нас…, чтоб не навонять! — изрек и, прямой как доска, вынес себя из комнаты.
— От я ж и кажу, — развел руками Юрко, а Сережа, как сумасшедший, трясся от хохота в дальнем углу комнаты.
Ресторан открылся, и Сережу оставили младшим поваром. Шеф-поваром был взят настоящий, с царской кухни. Этот со слезой в голосе любил вспоминать, как его «парнишечкой вот такусеньким» определили в учение, и как первой его обязанностью было сторожить царский пудинг, вынесенный во двор для охлаждения.
Вторым поваром в ресторане графа был бывший ротмистр Шишков. Много позже, когда ресторан работал на полную мощь и пользовался популярностью, Его сиятельство влетел в кухню и стал орать на Шишкова. Тот ответил ему, назвав по имени-отчеству.
— Как!!! — еще больше разъярился граф, — как вы смеете обращаться ко мне подобным образом!!! Извольте титуловать!
Посмотрел на него Шишков и сказал:
— Сиятельством вы были в России, так же, как я — ротмистром. Но тогда вы не посмели бы орать на русского офицера. Теперь я — повар. Верно. Но и вы лишь кабатчик. Хозяин ночного кабака, не более.
Граф выскочил из кухни, как ошпаренный, а Шишков заявил, что он не привык ходить в холуях, и ушел на следующий же день.
Раиса Яковлевна взяла ученицу. Миля, примерно моих лет незамужняя девушка, приехала из Польши, из Вильны[40], учиться шляпному делу. В Париже у нее была тетка. Тетка устроила ее к давней своей приятельнице, к Раисе Яковлевне. Раиса Яковлевна рассуждала так:
— Вот Милечка приехала, хочет учиться шить шляпы. Это очень правильно. Вернется домой, откроет мастерскую, и все у нее будет хорошо.
Я начала опасаться, как бы встреченная с распростертыми объятиями Милечка не начала выживать меня. Она для них своя, еврейка. Но ничего подобного не случилось. Отношение ко мне осталось неизменным, а с Милей мы стали мало-помалу сходиться и скоро влюбились друг в дружку, как это бывает между нашим братом девчонками.
Есть такие счастливые натуры, в них все прекрасно. Миля была хороша собой, чуть полновата, но при хорошем росте это ее не портило. Густые каштановые волосы падали на спину пушистой волной, лучистые серые глаза смотрели на мир приветливо. Она всегда была жизнерадостна и ровна. По-русски говорила довольно чисто, только иногда вставляла в речь польские слова. Она, например, никогда не могла сказать: «Я поднялась на лифте», она говорила: «Я приехала виндой». А про туфли из крокодиловой кожи говорила: «Туфли з яшурки». И все эти слова мило перекатывались на полных ее губах.
Мы подружились — Виля начала шутливо ревновать.
— Интересно получается, — ворчала она, — если Наташа или Миля напортачат, так мама не их ругает, а меня. Я во всем виновата. Это за что же такая несправедливость?
Впрочем, жили мы дружно, и только однажды случилась большая неприятность. У Раисы Яковлевны пропала из комода золотая брошь. Дорогая. Доступ в комнату, где эта брошь лежала, имели все, включая несуразную Дусю. Меня и Милю тоже можно было подозревать сколько угодно. Миля так та прямо осунулась, побледнела. Два дня мы ходили, как в воду опущенные, и вдруг обнаружилась еще одна пропажа. Бесследно исчез русский донской казак Федя и вместе с ним — все вещи Раисы Яковлевны из комнаты, где он жил. Ясно, что и остальное не обошлось без его участия.
Заявить в полицию? Но Стерникам здорово нагорело бы за укрывательство нелегального эмигранта. Да и Раиса Яковлевна не собиралась преследовать неблагодарного Федю.
— Бог с ней, с брошкой, — говорила она, — хорошо, все прояснилось. А то мои девочки прямо зеленые стали. Они думали, что Раиса Яковлевна про них подозревает, — и смотрела поверх очков скептически и укоризненно.
У нас камень с души свалился. Мы стали горячо обсуждать преступление Феди. Раиса Яковлевна, сколько Виля ни ругала ее, отмалчивалась, махала рукой. Она ни о чем не жалела. Но я была на стороне Вили.
— Зло должно быть наказано! — возмущалась я пассивностью Раисы Яковлевны, — Если всем все прощать, так в мире одно зло и останется.
Я закончила свою речь энергичным «таки да!». Три еврейки секунду остолбенело смотрели на меня, потом разразились хохотом. Раиса Яковлевна прижала меня к пышному бюсту.
— Ох, Наточка, ох, родная моя! Ох, уморила! И совсем-то ты с нами ожидовела.
Через полгода после памятного младоросского собрания мы с Сережей решили пожениться. Я давным-давно уже познакомила его с мамой. Они, к великой моей радости, сразу сошлись и подружились. Втроем мы часто обсуждали нашу глупую ситуацию. Наконец, мама убедилась в моих чувствах и серьезных намерениях Сережи и неожиданно для нас заявила:
— Вот что, дорогие мои дети, наплюйте вы на этот развод и живите как муж и жена. А я вас благословлю.
Она прошла в свою комнату и вернулась с иконой в руках. Я, наверное, побледнела. Сережа стал очень серьезным. Мы встали рядышком перед мамой.
— Этой иконой, Наташа, твоих дедушку и бабушку благословили на долгую жизнь много лет назад. Они всегда жили в согласии и любви. Теперь я благословляю вас. Будьте и вы счастливы. Любите друг друга, жалейте друг друга, да не будут страшны вам жизненные тяготы, да благословит ваш союз Господь Бог.
Обвенчала.
Весь этот чуточку грустный вечер мы тихо сидели, прижавшись к маме, как птенцы к наседке. А она уже будничным голосом уверяла, что все мои неприятности с разводом — дело временное, что рано или поздно все закончится и пройдет, как проходит все на свете.
Без шума, без всяких торжеств мы поселились с Сережей в небольшом отеле для семейных на улице де ла Тур. В мастерской я объявила о замужестве, не вдаваясь в подробности.
— А! — вскричала Раиса Яковлевна, — что я говорила! — и поздравила от всей души.
Только Миле я поведала правду и познакомила с Сережей. Одна во всем Париже, она стала часто приходить к нам.
Тихо, ничем не замутненный, проходил наш медовый месяц. Мы радовались нежданным гостям, мы были счастливы, когда оставались одни. Часто, уже собравшись куда-то пойти, вдруг передумывали и оставались дома и говорили, говорили…
Словно бегом пробежали мы наши жизни — я до двадцати двух, Сережа до двадцати восьми, а теперь остановились и устроили себе отдых. Мир бурлил, клокотали политические страсти, Италия напала на Эфиопию, но это было далеко. Ветер войны уже дул, но пока не в полную силу.
Будем жить, пока живется…
распевал Марк стихи собственного сочинения, набивая бесконечные папиросы для мсье Лебеля.
Будем пить, покуда пьется.
Под каштанами сидеть,
В носе пальчиком вертеть.
— Фу, — говорили мы, — как это вульгарно!
Он подхватывал в тон:
— Как это низменно, как это пошло!
Однажды примчался к нам, на ночь глядя, взлохмаченный, воздевая руки, не в состоянии вымолвить ни единого слова.
— Ребята! — таращил он и без того выпуклые глаза, — что я узнал! Что я узнал!
— Стоп! — сказал Сережа, — сначала нальем по рюмочке.
— Вы сопьетесь, черти! — стала я отбирать бутылку.