На коленях у тети Ляли белая салфетка, на нее она очищает от скорлупы два крутых яйца и все время просит Петю, своего сына, чтобы он придерживал маленькую сестренку.
Вокруг множество чужих женщин и детей. Детям строго-настрого запрещено шалить, все сидят смирно. Рядом и вдалеке все время бухает, отдается в ушах. Тонкой змейкой струится по стене неизвестно откуда берущийся песок.
Еще помню поезд, мы убегаем от большевиков. Петя прижимает к себе плюшевого медвежонка и отчаянно орет, а какой-то солдат хочет отнять у него игрушку. Петя заходится криком, рот у него широко открыт, солдат машет рукой и начинает рыться в наших вещах. Бухтит:
— Одно тряпье, а еще буржуи!
Не взяв ничего, уходит.
Да не были мы никакими буржуями! Дедушка всю жизнь получал жалованье, видимо хорошее, оно позволяло прилично жить. Квартиры нанимались. Сегодня бабушка устраивается в Верном[3], завтра, глядишь, мужа перевели в Ташкент, после Казань, Ярославль, Петербург, Гельсингфорс…
Да, а солдата того провели. Все наше состояние, обручальные кольца, крестильные крестики, медальон, брошку с камешком, бабушка зашила в плюшевого мишку и дала Петьке с наказом:
— Будет кто отбирать — кричи!
Смутно помню, как между отступлениями и наступлениями, в надежде на скорое освобождение России, жили на окраине Екатеринодара, в мазанке с низкими потолками, вредной хозяйкой и злющим псом Тузиком. Он сидел на цепи и целый день от нечего делать облаивал прохожих. Сменить жилье мы не могли, беженцев наехало много, хозяева пользовались случаем, драли три шкуры. Жили на мамино жалование. Она поступила в театр, организованный в Екатеринодаре съехавшимися отовсюду артистами. Говорили, что это был хороший театр, сборы получались солидные.
Потом тетя Ляля уехала в Одессу. Ее мужа, Алексея Антоновича Иволгина, самого молодого в нашей семье генерала, зарубили шашками красные. Кто-то из знакомых привез печальное известие, и тетка, оставив детей на бабушкино попечение, бросилась в Одессу, чтобы найти и похоронить мужа.
Налетел новый шквал, мы снова куда-то поехали. Сначала в Анапу, потом в Новороссийск. Там, в гостинице, среди разбросанных вещей и каких-то свертков бабушка впервые в жизни кричала на деда, чтобы он и не думал грузиться на пароход, пока не вернется из Одессы тетя Ляля. Но он, тоже впервые, не послушался ее и повел на пристань разбитую семью. Не было в толпе рядом с нами ни тети Ляли, ни дяди Кости, ни старшей маминой сестры тети Веры. Вера осталась с мужем в Москве, дядю Костю носило по югу России вместе с отступающими частями белой армии. Что случилось в Одессе с Лялей — не знал никто. Дедушка сказал:
— Мы должны в первую очередь думать о детях.
Как мы плыли, помню смутно. Словно во сне видится темное подземелье, называемое «трюм», где лежат и сидят среди нагромождения чемоданов и тюков люди, где царствует страшный кислый запах. От него ли, от духоты ли, хотелось кричать и тошнило. Дедушка гладил меня, заглядывал в глаза и тревожно просил:
— Тихо, тихо, Наточка, тихо, тихо!
Хорошо помню, как мы сходили с парохода. По наклонно поставленным доскам медленно сползали на берег длинные вереницы людей. Дедушка сказал, что теперь торопиться некуда, и мы двинулись в самом хвосте. Сам впереди, высокий, в штатском пиджаке, ступающий неуверенно под тяжестью двух чемоданов и заплечного мешка. Следом — бабушка с Таткой на руках. Татка наша совсем измучилась, не глядела по сторонам, крепко держалась за бабушкину шею и прикладывала к ее плечу головку с темными кудряшками на затылке. За ними, бочком, чтобы не поскользнуться, волоча за собой мягкий мешок с игрушками, спускался Петя. Он останавливался, оборачивался и спрашивал у моей мамы: а куда мы приехали, а как называется этот город, а куда мы поедем потом, а почему люди толпятся, это что, базар? На пристани и вправду собралась порядочная толпа приезжих.
Замыкала шествие мама. В одной руке чемодан, другой она подхватила под мышку меня, чтобы еще один любопытный путешественник не болтался под ногами. Вот так, перехваченная маминой рукой поперек живота, в несколько унизительной позе, я прибыла в зарубежье. Мама опустила меня на землю, потрясла рукой и сказала:
— Ну и тяжеленная же ты стала, Наталья!
Мне было пять с половиной лет.
Первые месяцы жизни в Константинополе не оставили особых следов в памяти. Видно, большую часть времени мы сидели дома, если можно назвать домом необъятный зал в пустующем и заброшенном дворце, предоставленном для размещения части беженцев.
Покотом, вповалку, кое-как отгороженные друг от друга одеялами и простынями, навешанными на протянутые веревки, здесь ютилось около сотни русских семей. Шла весна 1920 года.
Гражданская война, о которой мы, дети, имели смутное представление, бегство, сама Россия — все осталось позади. Неустроенная чемоданная жизнь стала для нас привычным состоянием, никто ничему не удивлялся.
Привычно стало днем оставаться на попечении бабушки и сидеть в закутке, без радости, без впечатлений, отделенными от мира серым байковым одеялом с малиновой полосой понизу. Одеяло без конца падало, и тогда открывалась перспектива прохода через зал, где, путаясь в спущенных до полу других полотнищах, бродили неприкаянные, полуголодные, не знающие, чем себя занять, дети.
Иногда мы, балуясь, поднимали занавески и заглядывали к соседям, ходили друг к другу «в гости», собирались кучками и липли к одноногому мальчику Коле Малютину. Взрослые, и наша бабушка в том числе, считали Колю божеским наказанием за шумное поведение и утомляющую проказливость. Ему было тринадцать лет, он был среди нас самый старший. У него было два коротеньких не по росту костыля, он бегал, согнувшись, гупая этими костылями, и зоркие пронзительно синие глаза его замечали малейшую несправедливость. Он собирал нашего брата — мелюзгу, командовал всеми и распоряжался каждым по собственному усмотрению. Мы его обожали, а взрослые недолюбливали и боялись, как бы этот непослушный мальчик не оказал на нас дурного влияния. А уж где он потерял ногу, я не знаю.
Бесплодная мамина беготня по городу в поисках работы, дедушкины каждодневные походы на пристань к прибытию кораблей из России и ожидания на холодном ветру занимали нас гораздо меньше, чем затея Коли Малютина. Он хотел выкрасть у спившегося поручика Аркадьева несколько патронов, высыпать из них порох и, бросив в мангалку, устроить «хорошенький тарарам в муравейнике», как презрительно называл Коля наше многолюдное общежитие.
В сумерках мама и дедушка возвращались. На молчаливый вопрос в бабушкиных глазах мама качала головой и говорила:
— Есть в одном месте работа, но мне это не подходит.
Дедушка вообще ничего не говорил. И без того было ясно, что ни дяди Кости, ни тети Ляли он снова не встретил.
Потом они ели остывший суп, сваренный на всех беженцев в огромных котлах во дворе, а бабушка начинала стелиться. Она ползала на коленях по тюфякам, расправляя сбившиеся за день простыни и одеяла. Дедушка ложился, и становилось видно, какой он худой и длинный. Мы трое, стараясь не стукаться об его острые локти и колени, облипали деда со всех сторон. Он читал наизусть детские стихи, Конька-горбунка, а иногда просто смотрел в пространство, не вслушиваясь в наш лепет.
Красотой в ту пору мы не блистали. Под огромными светло-карими Петиными глазами залегали голубенькие тени и старческие какие-то морщинки, толстые Таткины щеки опали, из румяных превратились в бескровные, бледные. Как выглядела я сама, трудно судить. Я была на полголовы ниже рослого Пети, коротко острижена под мальчика, руки-ноги тонкие, мосластые колени вечно сбиты. Укладывая меня спать, мама приговаривала:
— Спи, голенастенький мой петушок.
Я протестовала:
— Это не я, Петя у нас голенастенький.
Мама смеялась и добавляла: