Группа Шушу Угримова входила в более крупное соединение — Дурданскую группу «маки», а уже в целом это называлось ФФИ — Внутренние силы Франции. У каждого подпольщика была кличка. Сережу звали Пьер Макси.
Все это я узнала гораздо позже, после войны. А тогда, в Мезон-Лафит, Сережа ограничился скупыми сведениями. В Париж ездит на небольшие и совершенно безопасные задания. Дело только-только разворачивается и набирает силу. Для тревоги у меня нет никаких оснований, риска тоже никакого.
— И вообще, тебя это совершенно не касается. Все, что я тебе сказал, забудь и больше никогда ни о чем не спрашивай.
Легко сказать — забудь! Как будто я не жила на Лурмель и не понимала, чем это может обернуться. И задания его были не такими уж безобидными. Они расклеивали на стенах воззвания, развозили прокламации, собирали оружие.
Но я выпрямилась. Уж не так стыдно было жить в шкурном благополучии у Трено.
Наступил август. Огород плодоносил. Ника бегала по двору, таскала тайком помидоры с грядки. Улитки кончились. Зато в небольшом лесочке, куда мы водили пастись козу, высыпали в большом количестве белые грибы. Ника ловко их находила, но брать не решалась, бежала ко мне, растопырив ручки:
— Там!
— Где?
Бежала обратно, но находка оказывалась потерянной в густой траве, и приходилось организовывать новые поиски. Тогда я научила ее стоять на месте и звать меня.
В конце августа мы засомневались, оставаться или не оставаться у Трено на зиму. Он намекал на прибавку к жалованью в компенсацию за отсутствующий огород. Оставаться не хотелось, но и деваться было некуда. Мы решили остаться и по этому случаю затеяли небольшой ремонт. Побелку совершенно закопченной кухни.
Вечером, после дневных забот, уложили дочь, завесили окна листами черной бумаги, развели мел.
В разгар малярной деятельности раздался неистовый стук в калитку и дикие крики под окнами. Мы — во двор, а там по другую сторону штакетника стоит немецкий солдат с автоматом и требует, чтобы ему открыли.
Надо сказать, немцев в Мезон-Лафит почти не было. Местному населению они не докучали. Мы подчас забывали об их существовании, а тут — нате вам!
Мы открыли. Немец ворвался, потрясая автоматом и указывая куда-то в небеса. Понять, чего он хочет, не было никакой возможности. Он ринулся в дом, мы за ним, изрядно перепуганные.
Немец прогремел коваными сапогами на кухню и издал дикий вопль. Он стоял и смотрел на нас с совершенно обалделым видом, а мы — на него. Наконец патетическим, обличительным жестом он показал на потолок.
Батюшки! Там, совершенно забытый нами, зиял ничем не закрытый люк, выходящий на плоскую крышу. Яркий свет из него лился прожектором в небеса. Было от чего немцу прийти в неистовство. Мы про это добавочное окно совершенно забыли, как правило, заканчивая все дела на кухне засветло.
Было долгое объяснение, подкрепляемое больше жестами, чем словами. Хорошо, немец оказался сообразительный и не вредный. Он понял, что мы никакие не злоумышленники, вражеской авиации сигналов не подаем, а просто обыкновенные раззявы.
Притащили стремянку, и немец с Сережей стали дружно забивать окно куском картона и черной бумагой. Кончили дело, он ушел, погрозив на прощанье пальцем.
А на другой день завершились наши каникулы. Прибыл мсье Трено. В адски плохом настроении. Первым делом он ринулся к своей драгоценной козе.
— Как это так! Почему она до сих пор не окотилась? Этого не может быть! Это возмутительно!
Я не выдержала и огрызнулась:
— Очень сожалею, но я не могу родить за вашу козу.
У-у-у, как он глянул на меня маленькими, близко поставленными глазками! И как я ненавидела его в этот момент!
Он придирался ко всему. Коза не родила, утки погибли. Разумеется, приятель его и не подумал сообщить о нанесенном ущербе. Сережа чуть было не разругался с ним. Уж на что он был терпеливым и деликатным в отношениях с людьми.
Но мы были отомщены в тот день. Под вечер, когда уставший от обхода своих владений Трено удалился вкушать приготовленный Люси ужин, разразился скандал.
До нас у него работали французы, местные, муж и жена. Трено с ними не поладил, и они уволились. И вот бывший садовник явился к воротам и стал выяснять отношения с бывшим хозяином, предварительно приняв не одну рюмку.
— Espece de sale pederaste! — кричал он на всю улицу, — tu fais la putaine pour tous les boches![51]
Он вызывал Трено на честный, открытый бой. У калиток соседних домов собирались хозяева, стояли, молчаливо ухмыляясь. Наш предшественник разорялся:
— Evidement je ne te convien pas! Je suis un homme normal moi! Un patriote Francais![52]
Выложив Трено все, что он о нем думает, поборник справедливости удалился с высоко поднятой головой, стараясь держаться по возможности прямо. От соседних калиток к нему протягивались руки, он пожимал их с большим достоинством.
Наутро Трено уехал и увез по нашему неукоснительному требованию шелудивого Дика.
Уехал… Мы приуныли. Огород кончился, угля на зиму, сколько Трено ни обещал, не было припасено ни крошки. О прибавке к жалованью он хранил гробовое молчание. Я подлила масла в огонь:
— Видеть не могу его поганую рожу!
Но куда было деваться? Куда ехать? Снова к друзьям? Они бы приняли, они помогали бы безропотно, да сколько можно было испытывать их терпение?
Мы по-прежнему собирали грибы, снимали остатки с огорода и подбирали блестящие конские каштаны, во множестве падавшие с деревьев. Есть их было нельзя, но в Мезон-Лафит кто-то додумался варить из каштанов мыло, бывшее в страшном дефиците. Возле мэрии устроили специальный приемный пункт, и люди несли мешочки с собранными каштанами. Платили за килограмм немного, но конского каштана росло в округе с избытком, мы на этом деле слегка подзаработали.
В начале октября Сережа вернулся из Парижа понурый, с пустым, лишенным жизни лицом. Он отказался от ужина, лег, отвернулся к стене. И так и сяк подъезжала я к нему, просила сказать, что случилось. Я же чувствовала — случилось! Он отмалчивался. Лишь поздно вечером, когда я осторожно прилегла рядом, вдруг перевернулся на спину, и не мне, а словно проверяя на слух страшные слова, сказал в пустоту:
— Марк умер в плену. От воспаления легких.
В ту ночь не было больше слов. Всю долгую бессонную ночь.
Наутро солнце не показалось. Листья в саду осыпались, стало промозгло, сыро. Лето ушло навсегда и уже не могло возвратиться. Все кончилось. Осталась осень, война. Одна нескончаемая война, утомившая рассудок своей нескончаемостью. Перед нами лежала бесконечная дорога, путь к постепенному исчезновению всех. Одного за другим отнимала война наших близких. Она, сволочь, только и делала, что отнимала! Она убила Марка Осоргина!
Смерть Марка Сережа переносил тяжело. Замкнулся, погас. Даже Ника не могла вернуть ему жизнелюбие и задор. Усердие, с каким он взялся за хозяйство Трено, иссякло. Больше меня он хотел теперь одного — вырваться из заточения и уехать.
Через несколько дней он привез из Парижа странную и неожиданную новость. Мы можем вернуться обратно на Лурмель. Там теперь заправляют совершенно другие люди, дом снял в аренду некий Кравченко. Комнату он Сереже пообещал.
— А работа?
— Что-нибудь придумаем, — нахмурился Сережа.
Начались хлопоты по обратному переезду. Надо было найти машину. Надо было закончить все дела у Трено, чтобы не было претензий. А как объявили мы ему о своем решении, так он залебезил, принялся нас уговаривать, намекать на большую прибавку. Но мы ему не верили.
Он рассчитал нас до сантима, однако не преминул напомнить об утках и потребовал возместить потерю. Сережа только глянул, в горле у Трено что-то пискнуло, и больше на эту тему разговоров не было.
Мы тепло и трогательно простились с Люси, я даже улучила момент перед самым отъездом, сбегала, поцеловала унылую морду желтоглазой козы Нэнэтки. Стало грустно. Мы уехали в Париж, прожив в Мезон-Лафит восемь месяцев.