Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Оставь, нам тоже иногда хочется поговорить о своем.

— О чем о своем?

— Да ни о чем особенно.

И прекращал разговор. Если бы я не была так занята ребенком, я бы непременно выпытала у него, о чем они там говорят, в уединении на берегу реки. Но выяснилось это все гораздо позже.

В начале августа отпуск кончился, мы вернулись домой отдохнувшие, загорелые, а дочь повзрослела ровно на один месяц.

На Лурмель нас ожидало радостное событие — крестины. Крестным отцом позвали Васю Шершнева, крестной матерью по уговору стала Татка. Крестил Викторию Уланову отец Дмитрий.

По такому случаю умудрились достать бутылку чистого спирта, соорудили закуску и навертели фальшивые пельмени. Сидели у Клепининых, у них было просторней, а народу набралось много. Была матушка, был Данила Ермолаевич, Любаша, все крестные. Было очень весело. Отвыкшие от крепкого спиртного, мужчины слегка захмелели. Отец Дмитрий разрумянился и дирижировал, а Сережа и Вася Шершнев пели:

По маленькой, по маленькой,
Чилим-бом-бом, чилим-бом-бом…

В соседней комнате мирно спали дети. Мы с Тамарой Федоровной по очереди бегали на них смотреть, возвращаясь, успокаивали друг друга.

— Спят?

— Спят, что им сделается.

В сентябре получили Декларацию о вступлении нашей дочери во французское гражданство.

Других особых событий лето не принесло, если не считать начавшихся на Лурмель воскресных чтений. Собирались в столовой, за накрытыми для видимости столами, слушали приходящего лектора. Это напоминало лекции на Монпарнасе, но тогда и места было больше, и народу набивалось в зал до отказа. А тут человек двадцать…

Чаще других приходил с лекциями Николай Александрович Бердяев. Я смутно помнила его. По молодости его доклады тогда казались трудными, непонятными, и мы частенько убегали с них в кино. А был Николай Александрович корректный, с седой бородкой клинышком, с цепким и, как мне казалось, немного сердитым взглядом. Старичок так и сверлил тебя черными глазами, стараясь вдолбить истину в твою глупую голову. Теперь-то я могла и понять больше, и кое-что усвоить, но снова его старания пропадали зря. У меня был на руках грудной ребенок, было не до проблем русской интеллигенции, на которых Николай Александрович специализировался.

Между вечерним купанием и кормлением Сережа все эти проблемы подробнейшим образом пересказывал, держа наготове чистую пеленку или убирая за нами воду из цинковой ванночки. Ника орала по случаю изъятия из теплой воды, жадно приникала к груди, мяла ее розовой лапкой и сосала, посапывая и кряхтя от усердия. Убедившись, что у нее все в порядке, я поднимала глаза и спрашивала:

— Ну, и дальше что?

— Так вот, понимаешь, он убежден, что русская революция была закономерным явлением…

И смех, и грех.

Однажды уложила Нику спать пораньше и решила пойти послушать. Спустилась вниз и все-таки опоздала. Лекция закончилась, все разошлись, лишь в холле стояли небольшой группой, взяв в кольцо Николая Александровича, матушка, отец Дмитрий, Константин Мочульский, Сережа, кто-то еще… да, и Данила Ермолаевич. Обсуждали только что услышанное, спорили с Николаем Александровичем, высказывались в дополнение к его мыслям. Я приблизилась, стала возле Сережи. Говорил Данила Ермолаевич.

— Но почему обязательно, если я сижу и пишу книгу, я при этом граблю трудовой народ? Я что, не тружусь? Однако лужок скосить — это труд, а ночь просидеть с пером в руке — не труд. Да ей-богу, право, с косой лужок пройти легче! А на горбу у нашего народа я никогда не сидел. И скажите на милость, почему вдруг пьяный бездельник, по-вашему, нравственней любого ученого или писателя?

— Дани-ила Ермолаевич! — разводил руками Николай Александрович, — мы совершенно не о том говорим…

Ох, как это было знакомо по разговорам с мамой, по спорам в спортгруппе! Я посочувствовала Даниле Ермолаевичу и почему-то вспомнила русского донского казака Федю. Представителя из народа, так сказать. Развеселилась, прижала пальцы к губам, чтобы не засмеяться, но матушка заметила.

— Вы чему улыбаетесь, Наташа?

Я смутилась и коротко рассказала историю с Федей, как Раиса Яковлевна прятала его, а он украл у нее золотую брошку. Оттого, что смущалась, рассказала плохо. Но Данила Ермолаевич понял, густо захохотал, откидываясь корпусом и показывая желтые от табака зубы.

— Вот вам! Вот вам! Казуня-то не промах! Брошку у благодетельницы царапнул — и был таков! Народец, я вам доложу.

— Это, Данила Ермолаевич, частный случай, мы не о том говорим, — вскипел Николай Александрович, — вы, как всегда, уводите в сторону. К исключению из правил. Народники…

— Я не люблю народников, увольте.

— Он неисправим! — развел руками Николай Александрович и отдал общий поклон. — Благодарю, господа, за внимание, до встречи в следующее воскресенье, — и вдруг глянул на меня, — а вам, милая барышня, я бы порекомендовал ходить на лекции.

Я кивнула совершенно уничтоженная, но он вдруг незаметно от остальных лукаво подмигнул мне и направился к выходу. Матушка шла по правую руку от него, благодарила. Распрощалась на пороге с Николаем Александровичем, вернулась к нам.

— Ты, Данила, не можешь удержаться, чтобы не сердить Николая Александровича.

Данила расшаркался.

— Слово чести, больше не буду. Но, тем не менее, скажу. Я глубоко уважаю Николая Александровича, но если бы в середине прошлого века умственный труд был приравнен к труду физическому, никаких бы революций не было.

— Это почему же? — разжал губы Мочульский.

— А потому, что с интеллигенции был бы снят комплекс вины. Это говорю вам я, человек и пашущий землю, и пишущий книги.

Поговорили еще немного и стали расходиться. Осталось нас всего четверо. Матушка, отец Дмитрий, Сережа и я. Данила Ермолаевич прежде остальных ушел. Я чувствовала себя совершенно чужой на этом собрании таких умных, таких образованных людей. Они словно возвысились надо мной, стали непостижимо далекими. Я корила себя и дала зарок никогда не высовываться с неуместными воспоминаниями.

— Ну, Сергей Николаевич, — спросила матушка, — сегодня вам ответили на ваши вопросы?

— Я одного не могу понять, — поднял бровь Сережа, — если коммунизм был неизбежен, если даже такие люди, как Николай Александрович, в известной мере оправдывают большевиков, ценя их, главным образом, за сохранение России, то почему мы до сих пор сидим в Париже, а не едем домой? — он заторопился, предупреждая возражения, — понимаю, — война, оккупация. А до войны? Ведь ехали многие. А мы просидели, прождали. Чего мы ждали?

— Хотите откровенно? — спросила мать Мария, — в Россию, скорее всего, я не смогу возвратиться. Очень этого хочу, но не смогу. И сколько бы мы ни оправдывали большевизм в теории, на практике не примем главного — отрицание христианства.

— И террора! — раздался голос Данилы Ермолаевича.

Оказывается, он не совсем ушел, и последние слова, стоя на лестнице, слышал.

— Да разве не было белого террора? — удивилась матушка, оборачиваясь, — да разве ты, Данила, не знаешь, что такое белая контрразведка и что там, в застенках ее, творилось? Давайте будем справедливы и воздадим всем поровну. Но как очиститься от такого греха вне христианства?

Я боялась, что Сережа пустится в спор о религии, но он молчал. Матушка сняла очки протереть платком, щурилась, не видя.

— Я, так же, как Николай Александрович, души своей на всеобщее равенство не отдам. Ибо в равенстве уничтожение духа. Одежду отдам, последний кусок хлеба отдам. Кров разделю. Но дух… это единственное мое, что мне в этом мире принадлежит. Вот на этой почве мы с коммунистами никогда не сойдемся.

Она надела очки, простилась с нами и скрылась за дверью своей комнаты.

— По домам? — спросил отец Дмитрий.

Мы отправились наверх по домам. Но пока поднимались, продолжали начатый разговор.

— А я, пожалуй, и равенство приму, — задумчиво глядел на ступеньки под ногами Сережа, — уж больно неравенство… — он замялся в поисках нужного слова.

113
{"b":"234069","o":1}