Романов знал наперед, как будет складываться разговор.
«Ба-а-абросьте, Константин Петрович, — скажет Афанасьев, улыбнувшись. — В таких костюмах ходят теперь не только в Министерстве иностранных дел — вся Москва ходит… Зачем вам это?»
«Я не министр иностранных дел, — скажет Батурин, рассматривая его угрюмо через письменный стол. — И не председатель Моссовета, стало быть. Грумант — не Москва… даже не Барзас. И ты не дипломат».
«Почему вам хочется, ча-ачтоб и ваши внуки были похожи на вас во всем? — скажет Афанасьев. — Вы для того бегали с наганом по тайге за бандитами и кулаками, чтоб внуки были копией…»
«Какой?» — спросит Батурин и протянет руку за папиросой.
«Да такой, — скажет Афанасьев. — Ба-аб-арзасским лыком шитой…»
«Выйди из кабинета к чертовой матери, чтоб мои глаза не видели, — скажет Батурин, прикуривая, не сводя припирающего взгляда с Афанасьева. — Мне легче по телефону с тобой разговаривать… однако».
Афанасьев выйдет в приемную, тут же возьмет трубку — будет разговаривать с Батуриным по телефону; секретарша будет подслушивать разговор, пугливо улыбаться. А Батурин пообещает вновь: на этот раз он обязательно напишет Сергею Никаноровичу — «прямо в министерство, в Москву», пусть отец знает, чем сын его занимается на острове, пообещает перевести парня на другую — более трудную или менее оплачиваемую работу: «возможно, эти меры маленько собьют с него дурь…» На «другую» работу Батурин переведет Афанасьева, а написать «прямо в министерство» забудет и «на этот раз»… Так проходил и заканчивался каждый раз очередной «урок воспитания».
— Вон-на-а-а… морда-то какая, — сказал Батурин теперь и потянулся рукой к пачке «Казбека».
Афанасьев повернулся и вышел из кабинета. Рука Батурина повисла над столом, не дотянувшись до пачки; властный взгляд словно бы прилип к двери тамбура, рот приоткрылся. Дверь хлопнула — с крыши тамбура посыпалась пыль. Батурин ударил кулаком по столу — звякнул чернильный прибор с пустыми чернильницами, которым не пользовались в этом кабинете, встал.
— Ну-ко… верни его, Александр Васильевич, — сказал он, кивнув на дверь, не кивнул, а боднул головой в сторону тамбура; губы легли в упругую складку, над глазом обозначилась голубая жилка.
Романов хотел сказать: «Я не рассыльная…», но дело, по всей видимости, приобретало крутой оборот — парню грозили серьезные неприятности. Пересилив себя, Романов встал, догнал Афанасьева в общей нарядной, с трудом уговорил возвратиться…
Батурин стоял за столом, поспешно раскуривая папиросу, голубая жилка над глазом уже вздулась.
— Ты уж не видишь, с кем разговариваешь, стало быть? — сказал он, лишь Афанасьев вошел вновь.
— Ва-ав-ас не трудно разглядеть и одним глазом, Константин Петрович, — сказал Афанасьев, косолапо останавливаясь в середине кабинета. — Ленин носил галстук, когда революция в лаптях воевала, и оставался коммунистом…
— Ленин был русский человек — гений! — прервал его Батурин, взмахнув спичкой: огонек погас. — А у тебя даже пряжки на штиблетах… подборы на заграничный манер — шахтер!.. До каких пор ты будешь компрометировать звание советского инженера?
— И-а-я еще ничем не скомпрометировал звания советского инженера, — сказал Афанасьев, взбычившись вновь. — Я пока что рабочий…
— Ты инженер! — рявкнул Батурин. — А если будешь обряжаться в индейского петуха… В этом оперении ты никогда не завоюешь авторитета среди шахтеров!.. Фи-ло-соф.
— О каком ва-ав-торитете вы говорите? Большой живот?.. Руки, ноги не сгибаются на ходу, а вместо физиономии — двухпудовая гиря?.. Я не хочу такого авторитета. Мне двадцать четыре года, и я…
— Тебя государство на инженера учило — ты должен…
— На-ан-икому я не должен. Я хочу жить и дело делать, а не с долгами расплачиваться. Это вы делаете из людей должников, не успеет человек родиться…
— Кто «вы», однако?
— Да-ад-оживающие всегда стараются сделать молодых должниками, чтоб им стыдно было даже зариться… Должники — слабовольный народ, слюнтяи. А мне еще делать не меньше вашего!
— Как ты со мной разговариваешь? Я социализм построил, а ты… Горбом поднял… вот этим. — Батурин ударил себя кулаком по красной шее, постучал.
— А й-а-я коммунизм построю — вы будете старенький, слабый — тогда что?.. Мне тыкать вам в нос коммунизмом, оскорблять и унижать?
— В-о-он… — загудел Батурин угрожающе, ткнув папиросой в сторону тамбура.
— Па-ап-оздно, — сказал Афанасьев, надевая шапку. — Я уж сам ушел. Ма-а-можете считать, что на этот раз вы с перепугу кричали в пустом кабинете.
— Вон с моих глаз! — ударил Батурин обоими кулаками по столу; огонек папиросы выпал на сукно; жилка над глазом пульсировала.
— Ленин объявлял красный террор врагам, подписывал приказы о расстреле врагов, а и с врагами не разговаривал грубо, — говорил Афанасьев, надевая пыжиковую шапку поверх бинтов. — Грубость — это слабость и трусость.
Батурин выхватил изо рта папиросу, бросил на стол, метнул быстрым, скользящим взглядом в Романова, уставился в Афанасьева.
— Ну-ко… погоди маленько…
Огонек на сукне, обтягивающем крышку стола, дымился: в кабинете запахло паленой шерстью.
— Ну-ко погоди, — велел он. — И не смей о Ленине так! Щенок!
Он вновь схватил спички, прикуривал.
— Ты с чего это так… с начальником рудника, щенок?
Афанасьев остановился у тамоура, снял шапку, опять набычился.
— Вы считаете себя на Груманте шахтером номер один, й-а-я пока что шахтер номер тысяча один. Но и я шахтер… Мы под одной Конституцией живем, Константин Петрович, под одними правами и обязанностями ходим. В одной шахте…
— Ты щенок! — прогудел Батурин, взмахнув рукой: спичка погасла; дымилось сукно на столе. — Щенок!
— Вот, — сказал Афанасьев, бросив шапку на стул, вывернул руки ладонями вверх. — Вот…
Он шел широкими шагами через кабинет к Батурину, неся впереди себя руки.
— Вот, — повесил ладони над столом; они были покрыты желтыми мозолями, в поры въелись угольная пыль, металлический порошок, машинное масло. — Та-ат-аких рук у щенков не бывает!
— Убери… щенок!.. — велел Батурин. — Суешь под нос начальнику рудника. Подумал бы маленько дурной башкой, суешь-то кому.
— И-а-я был щенок, когда приехал на Грумант, — твердо сказал Афанасьев. — Таких рук у щенков не бывает.
— Убери, говорю!
Афанасьев обстучал себя ладонями по груди, вынул из бокового кармана пальто листок бумаги, сложенный вчетверо, развернул и положил на стол перед Батуриным — накрыл им тлеющее сукно, прихлопнув: из-под листка пахнуло дымом — сукно перестало тлеть. Батурин не взглянул на листок.
— Чего это? — спросил он, наблюдая за парнем так, словно впервые заметил в нем что-то.
— Заявление. Прошу перевести меня в рядовые рабочие, — сказал Афанасьев, — ба-аб-езразлично какой специальности — мне все равно.
— С чего?..
— Ас та-ат-ого, что мне нравится быть в рядовых. Сейчас я бригадир — вы кричите каждый раз, стоит мне чихнуть: «Сниму!.. Переведу!..» Буду рядовым — дальше лавы не угоните, меньше лопаты не дадите, ва-ав-от с чего. Куда ни сунете — везде рядовым буду. У меня тоже есть рабочая гордость.
Батурин держал дымившуюся папиросу в руке, отведя ее в сторону; в упор смотрел на Афанасьева, но так, будто обнимал его взглядом, заглядывая, что за спиной у парня.
— Ну-ко… выйди в приемную и разденься, — велел он вдруг; в уголках твердо обозначенных губ мелькнуло что-то похожее на улыбку — тень улыбки. — Так-то в кабинет к начальнику рудника входить?.. Не лыком шитый… Ну-ко!
— Извините, — сказал Афанасьев.
— На деле надобно быть культурным человеком, а не словами… Философ… Эк-ка…
Афанасьев вышел, прихватив шапку.
— Как ты на это, Александр Васильевич? — спросил Батурин, кивнув на тамбур, раскуривая папиросу, глубоко и поспешно затягиваясь.
— Шерсти на полушку, а крику на всю Калужскую, — сказал Романов уклончиво.
Его настораживало поведение Батурина. Что-то в нем было такое, что заставляло думать: Батурин дразнит парня… Но зачем?..