Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В зале было много полярников. Было тихо. Новинская оглянулась: в рамке раскрытой настежь двери стоял, утопив руки в карманах, Романов. Новинская встала из-за рояля. Романов повернулся круто — шагнул за рамку двери. Новинская вышла из зала. В салоне Романова не было… Обычно он ждал ее, когда заходил. Романова не было и в спортзале, на улице. Не было Романова дома. На Птичку он возвратился под утро: «Резался в преферанс у Корнилова». Не сказал больше ни слова. И на второй день не сказал ничего, не спросил. И на третий. Мерзавец!

Он приходил на Птичку теперь лишь ночевать, как Батурин в свой домик: «Передвижение кадров в связи со строительством новой шахты, летне-осенняя смена полярников» забирали у него много времени. «Общественная работа, волейбол, преферанс… да, преферанс!» подбирали часы, которые оставались после работы. Жил с закушенными удилами теперь и на Птичке, — не разжимал челюсти даже в те вечера, когда оставался дома за книгой. Для Новинской он сделался ненавистным… такой. Какое он имел право наказывать ее… так? Она не могла смириться с положением, в какое Романов ставил ее своим молчаливым презрением. Что она сделала? Не могла примириться и с одиночеством… Замужняя женщина рядом с мужем без мужа… Вдали от детей и родных… Ей сделалось плохо. Ненавидела!

И вместе с тем Новинская сама себе удивлялась — старалась избегать Батурина не только в клубе, но и в столовой. Батурин словно почувствовал это: зарылся в строительство шахты — перестал появляться не только в зале для репетиций, но и в кино; изредка можно было наткнуться на него в столовой… и только во время обеда. Встречаясь на улице с ним, Новинская невольно оглядывалась: нет ли Романова? — уходила с дороги — убегала в первый подвернувшийся дом, административный или жилой, ненавидела и себя в такие минуты.

Новинская не выдержала напряжения — бурно объяснилась с Романовым. Собственно, объяснялась одна — нападала, упрекая и обвиняя, — Романов молчал. Она говорила — кричала! — Романов лежал в постели, держал на животе раскрытую книгу, слушал. Ничего не сказал, когда она уронила блюдце, — возможно, и бросила… трудно уследить за собой в такую минуту. Блюдечко упало, разбилось. Молчал, когда она плакала. Когда задернул шторы на окнах, молча положил книгу на радиоприемник, забросил руки под голову. И не посмотрел на нее, когда она раздевалась, что было уже исключением необычным. Мерзавец!

Новинская легла; все тело било, как в лихорадке, зубы приходилось сжимать, чтоб не стучали. Долго не могла успокоиться. Потом долго думала. Потом позвала:

— Санька… иди ко мне…

Она знала: в каком бы Романов состоянии ни был, как бы ни злился, к ней он придет обязательно, стоит ей лишь позвать. Романов как бы нехотя прошлепал босыми ногами по холодному полу, лег рядом…

На Птичку вернулись мир, тишина. Все было так, как прежде. Романов выполнял ее просьбы, разговаривал с ней, отзывался на ее желания тотчас же. Но все это на Птичке. За пределами дома он избегал ее: перестал ходить с ней в кино; в столовую норовил попасть раньше или позже. Да и на Птичке… Близости, какая не оставляла их даже тогда, когда они ссорились крупно, теперь не было. Между ними теперь даже в постели всегда оставалось нечто, чего Романов не хотел делить на двоих: хоронил. С горечью в сердце она вынуждена была признаться себе: ни силой, ни лаской она не сможет теперь убрать ставшее между ней и Романовым. Поняла: с тем, что отделило Романова от нее, может справиться лишь великий лекарь души — время. Теперь, к сожалению, ни объяснение, ни решительный поворот и даже ультиматум — ничто не поможет, лишь время.

Имя Батурина она старалась не произносить вслух при Романове.

V. Из дневника Афанасьева

Цезарь пришел на Грумант в начале августа, когда над фиордом, над скалами, над рудником летали на разной высоте ключами и в одиночку тысячи кайр, молодняк обучался искусству летать. Полярный день был в разгаре, погода стояла тихая, теплая, многие полярники-парни загорали в эти дни на лужайках мха возле Груманта, некоторые смельчаки купались — плавали в зеркальном фиорде. Я проснулся после ночной смены, сидел дома, писал письмо. Окно было открыто; комната, казалось, была залита солнцем до потолка. Крики птиц и выхлопы кларков ДЭС делали едва различимыми человеческие голоса под окнами дома. И все-таки я уловил необычное возбуждение в голосах людей. Дворняжки заливались лаем, устремляясь к большому деревянному мосту через ручей Русанова. Туда же бежали и люди… Я выглянул в окно и увидел: в конце моста, где кончаются перила, стоял Цезарь; дальше середины моста не осмеливались ступить ни собаки, ни люди. Меня пронзило точно электричеством: я выбежал из комнаты, бросив распахнутой дверь, забыв надеть пиджак.

Юрий Иванович был в механических мастерских, — я видел, как он заходил туда накануне. Он сидел в конторке, похожей на склад запчастей, подписывал какие-то акты, подсовываемые начальником мастерских. Конторка располагалась в дальнем конце токарного отделения. За шумом работающих станков и кузнечного пресса в мастерских невозможно было расслышать слова. В открытую дверь конторки Юрий Иванович посмотрел на меня, лишь я переступил порог одной ногой.

— Цезарь! — заорал я благим матом.

Не по голосу — по моему необычному виду, по моему возбуждению — Юрий Иванович понял. Ему не пришлось кричать дважды; он выбежал из конторки, опрокинув табурет, оттолкнул меня от двери и следом за бегущими по улице устремился к мосту.

На мосту уже собрались с полсотни полярников; дворняжки метались под ногами; возле Цезаря извивался окровавленный пес, сползая по высокому и крутому откосу к руслу ручья. Кто-то проталкивался сквозь толпу с ружьем, на ходу вгоняя патроны в стволы. Юрий Иванович выхватил у парня ружье, бросил мне; я снял цевье, отделил от ложа стволы и отдал их разным людям.

Сзади Цезаря, на деревянном помосте улицы, у клуба, толпились шахтеры; в руках некоторых были доски, камни, но никто не осмеливался (или еще не успел) бросить в Цезаря или пойти на него.

А он стоял не двигаясь; разъехавшиеся лапы были присогнуты, холка выгнута, хвост струной. Густая длинная шерсть на спине, на холке стояла дыбом. Пес дрожал нервной дрожью, его единственный глаз влажно блестел, искрился на солнце. Но в его взгляде не было заленоватого холодка, чувствовалась растерянность. Цезарь стоял возле тропки, падающей к руслу ручья, — по ручью был свободный выход в ущелье, в горы. Цезарь покашивался на тропу.

Юрий Иванович дрожал, наверное, не меньше Цезаря. Глаза его тоже влажно блестели. Он не мог говорить.

На ходу показал мне на собак и промычал невнятное что-то. Я взял из чьих-то рук тонкий, ржавый прутт и хлестнул им первую подвернувшуюся дворняжку; собака, визжа, полезла под ноги к людям.

— Гони собак! — закричал я незнакомым мне голосом.

Через полминуты дворняжек на мосту не было: их угоняли по улице, гнали камнями и угрозами в глубину поселка.

Медленно, но не останавливаясь, Юрий Иванович шел по мосту к Цезарю. Пес дрожал, рычание делалось угрожающим, уходило все глубже в утробу. Юрий Иванович похлопывал себя по колену, склоняясь, пытался свистать по-своему; у него не получалось, и он лишь повторял:

— Цезарь. — Говорил хриплым, ломающимся голосом — Цезарь.

Люди притихли, замерли, кричали лишь птицы, неумолчно стреляли кларки ДЭС — дизельной электростанции.

— Цезарь… Дурак ты мой… Цезарь.

Юрий Иванович был без фуражки, без фуфайки; короткие редеющие волосы на округлой голове слиплись от пота, пиджак был расстегнут, сапоги выворачивались каблуками в стороны. Я отчетливо слышал голос Юрия Ивановича:

— Цезарь… Дурачина эдакая.

Он старался справиться с дрожью в голосе и не мог.

— Иди ко мне… Цезарь.

Голос его дрожал не от страха перед тем, что пес может наброситься, — это не я один чувствовал.

— Что же ты, а?..

Рычание пса прерывалось, делалось тихим.

— Дурачина эдакая… Дурачок… Дурачок… Ну?

40
{"b":"234025","o":1}