— Его ищут, как и тебя… Он с вечера ушел и не вернулся. Никто не знает, где он.
Дудник смотрел так, словно его оглушили. Потом ресницы вздрогнули, губы расползлись в ехидную улыбку.
— Вот оно как, — сказал Дудник. — Так это вы на всякий случай — запугать меня: если с Владимиром шо-то случится… Вам надо свою шкуру спасать, так вы?!
— Не мою, ты!.. Охотник!.. Тебе надо свою шкуру гвоздями приколачивать, чтоб не содрали.
Они смотрели друг другу в глаза. Из ноздрей, изо рта вытекали клубы горячего воздуха, вспыхивали на солнце белыми облачками, таяли… Романов бросил на снег, утрамбованный ветрами, лыжи, сел.
— Садись.
Сидели, как безногие: ноги до колен уходили в снег.
Романов устал. В голове гудело, как в бетономешалке. Не было, сил возмущаться ответами Дудника, спрашивать. Романов отдыхал, собираясь с мыслями; ноги горели. А Дудник больше не смотрел на Романова, словно потерял интерес к нему, — смотрел на фиорд, а может быть, дальше — туда, где между громадой Альхорна и мысом Старостина виднелся выход в Гренландское море — дорога на родину.
Романов встал. Надо было кончать всю эту комедию: приближался грумантский берег.
— Афанасьева тоже ищут всем рудником, — сказал Романов. — Не могут найти. Ушел вчера в ущелье — пропал. Поземка замела следы… Из-за чего вы подрались, Дудник? Может, это поможет узнать, где искать Афанасьева…
Дудник молчал.
— Я намного старше тебя, Дудник, — по опыту знаю: если человек юлит, спешит припугнуть того, кто с него спрашивает, значит, он старается скрыть что-то. Я уже знаю «трошки» тебя, Дудник: если ты прыгаешь в глаза, значит, натворил что-то… Чего вы не поделили с Афанасьевым?
Дудник молчал. Проламывал тяжелыми ногами наст, и наст гулко хрустел. Молчал. Сопел лишь. Потом повернулся к Романову.
— Ладно, — сказал он. — Ладно. Мой отец не был министром — по мне можно и потоптаться…
Задубелое на морозе лицо как бы окаменело, губы были синие, плохо слушались. Глаза бегали.
— За какую подлость Афанасьев отлупил тебя, Дудник?
— Ладно, — сказал он; скулы у висков горели, как маки. — Вы начальство — ваша власть: вы имеете право влазить и в душу… вместе с сапогами… Владимир вдарил меня за Корнилову. Мы в Кольсбее разговаривали с ним про Корнилову. Я потом позвонил из Кольсбея ему и сказал, шо он с Гаевым пятые после меня у Корниловой… Я больше ничего не скажу! Вы между собой мертвому поверите больше, чем живому. Инженеры. Вы только говорите, шо человеку надо верить… Попытайте лучше Батурина, чего он хотел от Владимира!.. И будьте вы прокляты — вечно становитесь поперек дороги.
— Кто «вы», Дудник?
— Все вы… инженеры, такие, — огрызнулся он и махнул рукой.
Они больше не разговаривали до самого берега.
Тропкой, пробитой в глубоком снегу, Романов поднялся по крутизне берега к «Дому розовых абажуров». Снег скрипел.
— Романов!
Он остановился.
— Повернись ко мне.
Новинская стояла на открытом крыльце больницы, в платье, в туфельках, простоволосая; подбородок дрожал.
— Подними руки!
Их разделяли два марша лестницы, сбегающей от больницы к итээровскому дому. Новинская смотрела сверху.
— Присядь!.. Наклонись!..
Романов выполнял приказания. Так было и раньше, в Донбассе, в Москве, когда он возвращался из шахты, из «Метростроя». Романов выполнял ее приказания, готовился накричать: «Почему выбегаешь раздетая на мороз?! Зайди сейчас же!..» — и вдруг вспомнил: они уж два дня как чужие… В открытую форточку из кабинета главврача смотрел Батурин, кивнул, зазывая…
Романов докладывал, Батурин молчал, поглаживая подушечками коротких пальцев над глазом, смотрел вниз. Он сидел в грубо сколоченном сосновом кресле за письменным столом главврача, покрытым белой простыней, поверх простыни лежало толстое канцелярское стекло. Батурин упирался локтями в край стола, стараясь не прикасаться к стеклу. Перед ним стоял стакан с водой.
В окно с квадратной нижней форточкой лился свет невидимого из кабинета солнца. Рядом с окном была дневная, комнатная, расплывающаяся тень. Батурин сидел в тени, смотрел на стакан, шевелил пальцами, слушал; лицо было серое, плечи отяжелели, на лице глубокие складки.
В больнице, в тепле, Романов раскис; ноги пекло, в глазах резало. Он сбивался на слове, докладывая.
Батурин сказал, не подняв головы:
— Ты, стало быть, так и не выполнил моего распоряжения?
Романов смотрел, напрягаясь.
— Займись ты вчера Афанасьевым и Дудником, Александр Васильевич…
Пальцы задрожали невольно — второй раз в этот день Романов забыл об усталости: упрек Батурина звучал прямым обвинением. Романов встал с деревянного топчанчика, шагнул к столу:
— О чем вы вчера разговаривали с Афанасьевым у клубной пристройки? Чем вы грозили ему, Константин Петрович?
Батурин поднял голову:
— Почему ты, однако, не выполнил мое распоряжение?
— Что вы говорили Афанасьеву?!
Распахнулась дверь перевязочной. На пороге стояла Новинская: в белом халате, не оправленном на плечах, халат был туго перехвачен по талии куском бинта, концы бинта затянуты в узел, зажаты в белеющих пальцах. Она смотрела на Батурина.
— Что? — поднялся он: кресло вылетело из-под него — ударилось спинкой о стену.
— Она бежит.
— Кто?!
— Вот она…
В окно Романов успел увидеть лишь полы черной, из искусственного каракуля, шубки; полы, взмахнув, исчезли за рамкой окна; Романов побежал к выходу.
Корнилова двумя руками толкнула дверь, вошла, задыхаясь. Она увидела Романова, вздрогнув, выпрямилась… опустилась обессиленно на голый деревянный диванчик у входа; шубка расстегнулась, серый шерстяной платок сполз на шею, волосы выбивались прядами из-под платка.
— Александр Васильевич… — ловила она воздух мокрыми от слез губами. — Это правда, что?.. — поперхнулась словом. — Я спала после ночной…
Из больших синих глаз лились слезы. Романов сел на диванчик рядом, обнял девчонку за плечи.
— Это правда, Александр Васильевич?..
Романов не знал, что делать, что говорить, — крепче и крепче прижимал ее к себе, будто это единственное, чем можно было успокоить.
— Правда? — говорила она. — Правда? Припухшие губы шевелились, она повторяла и повторяла одно слово так, словно на нем сошлась вся жизнь: «Правда?.. Это правда?» Хотела и не могла сказать другое, из-за которого прибежала в больницу: к Батурину, к Романову — к людям, которые отвечают за жизнь каждого человека на руднике. По щекам текли слезы, с подбородка капали Романову на руки.
— Раиса Ефимовна! — громко сказал Батурин; он стоял в коридоре. — Нашатырный спирт!
Корнилова притихла, уловив голос начальника рудника, подняла голову, грудью опираясь Романову на руку, разглядела, с неженской силой рванулась из его рук, встала. Медленно, шатаясь, она шла к Батурину, едва шла, но упорно шла по длинной ковровой дорожке.
— Правда? — начиная с шепота. — Правда? — все громче повторяла она. — Это правда?
Батурин стоял у двери; сверху освещала его электрическая лампочка, сбоку — дневной свет, льющийся из кабинета главврача.
— Правда?.. Правда?.. — выспрашивала она; не дошла до Батурина. — Ска-жи-те, что это непра-а-ав-да-а-а!.. — требовательно, с отчаянием закричала Корнилова. — Боже мой!.. Это из-за меня… — Схватилась за голову, поворачиваясь, словно не знала, куда идти дальше, и повалилась на красную ковровую дорожку.
Открывались двери палат стационара, лечебных кабинетов; по коридору бежал терапевт Борисонник.
Романов поднял Корнилову, отнес в кабинет, положил на топчанчик, застеленный белой простыней; Борисонник держал ее за руку — щупал пульс. Новинская вошла из перевязочной, строгая, сосредоточенная, держала в руках шприц; не отрывая глаз от шприца, сказала:
— Марш!
Романов стоял у топчанчика.
— Марш!.. Я вам говорю! — повернулась она к Батурину.
И Батурин и Романов растерялись.
— Сергей Филиппович, освободите кабинет от посторонних и закройте дверь, — велела Новинская Борисоннику.