Едва супруги включили запись воя Мэри, Серый переставал отвечать. Он точно улавливал обертоны, тонко различал звук, его природу. Каков!
Мягкое лицо Дирка светилось неподдельным торжеством, он гордился талантом Серого.
— А зимой Джеф получил спектральный анализ звука. Прибор рисовал звуки. И не только основной тон, но и гармоники, за счет которых создается окраска звука. Разнясь числом и интенсивностью, они делают звук гитары отличным от звука той же частоты на фортепьяно. И звук-анализатор показал — живой голос Мэри отличался чуть-чуть от магнитофонного этими вот гармониками. Теперь его задача сводилась к изучению, как выразился он, «иностранного языка» без словаря и пособий. В первое же лето записал он около двухсот пятидесяти образцов воя Серого гиганта, а в следующем году добавил еще четыре тысячи записей голосов уже троицы волков. Отмечал Джеф и поведение во время воя. После анализа сонограмм проступали различия: огромное разнообразие в характере тоновых спадов, продолжительности звуков, фразы в целом, — их гармонические особенности индивидуальны у каждого зверя.
Дирк говорил так, будто готов был сменить свою профессию. Но Андрей-то понимал, его друг только компенсировал себя выходами в иные измерения, хоть и далеко не безразличные ему. Еще сказывался и неистраченный пыл юности, эту черту Андрей знал и за собой. Потому такая дотошность в рассказе Хорена имела особую убедительность. А тот продолжал:
— В голосе Серого присутствовало пять гармоник, а у двух других волков — от двух до четырех. Волки, несомненно, отличают членов стаи по голосам. Моего приятеля трогало, что Серый не переносил одиночества, когда Джеф и жена его уходили, он метался по загону и выл, так воет волк, отделенный от стада. Но еще одну маленькую историю доверил мне Джеф. Однажды пойманный волчонок, поранившись, погибал в загоне. А взрослый волк в соседнем загоне издавал меланхоличный и очень красивый крик — вроде плача. Крик поднимался до верхней ноты «до», держался так секунды две, а затем резко скользил вниз на четыре-пять нот. За этим понижением тона следовало еще такое же резкое, в целом более чем на октаву, — печальный звук одиночества.
Дирк умолк, потом спросил:
— Вам не казалось, Андрей, и океан начинен уймой голосов? Мы просто еще недостаточно акустически вооружены, чтобы внимать ему с полным пониманием, которого он безусловно заслуживает.
Когда пришло известие о гибели Хорена, вспомнился и этот долгий, ни с каким иным не сравнимый вечер.
— Может, — сказала Наташа, — может, если б в ту пору мы очутились в тех краях, все б сложилось иначе. Дирк умел вслушиваться в самые невероятные голоса, но, наверно, еще не научился понимать те, что остерегали его. Самые отважные часто по-детски беззащитны…
5
Сухой осенний лист, разъяренно красный, кленовый, облетев с невесть какого дерева, дружески прильнул к щеке Андрея.
Он пешком шел ранним сентябрьским утром по Невскому, с вокзала в «Европейскую», старую, добротную гостиницу. Тот же ветерок, что припечатал к нему открытый, как дружеская ладонь, лист, обдал запахом чистой речной воды. И, быть может, впервые Шерохов догадался — Ленинград подкупает его и своей причастностью к извивам речного, а там, глядишь, и морского духа; на многих перекрестках он удивлял будто неожиданными разворотами.
Андрей вертел в руках кленовый лист и ловил себя на том, что рад новой встрече с этим всегда чуть поддразнивающим его воображение городом, хоть жить тут приятно было ему лишь наездами: уж он-то, Шерохов, ощущал себя коренным москвичом, основательно вросшим в землю еще Петровских времен заповедника, младшим братом дерева Шата.
Но едва ступал он на землю Ленинграда, что-то русалочье появлялось вкруг него, хоть и мог он в этот момент идти по гладкой мостовой Невского проспекта. Ведь у каждого завязываются свои связи, если на то придет охота, даже с местами вроде б и давно уже общеизвестными.
Теперь Андрей шел, тихо напевая, через плечо у него висела настоящая индийская сумка, только без затейливых украшений, — подарок Дирка Хорена. В ней кроме пижамы, записных книжек, бритвенного прибора лежала статья Никиты Рощина. Нынешним же вечером в старинном ампирном особняке родственного института предстояло обсуждение ее и еще нескольких работ нового сборника. Потому-то Шерохов и очутился на Невском — в институте ждали и его выступления. А он пока что шел неторопливо, тихо напевал, будто вовсе никогда и не был обязан размышлять о серьезных материях, как и положено ученому мужу.
Сейчас он склонен был подтрунивать над собой, приметив свое несколько парящее надо всем привычным состояние. Не так уж часто, особенно в последнее время, мог он позволить себе находиться в таком «свободном полете». «Ах, да, — сыронизировал он в собственный адрес, — разве можно забыть подчистую свою собственную профессию давних времен — летчика…»
А на Невском меж тем хозяйничали раздобревшие на городских харчах голуби и, будто не замечая их, по мостовой сновали вороны. Вдруг появилась маленькая, щупленькая дворничиха в широком темном мужском пальто и в вязаной синей шапке с помпоном, она воинственно размахивала метлой, идя навстречу одинокому путнику, будто собираясь заодно с мусором смести и его.
Андрей поздоровался с ней, чуть ли не подмигнув метле, мгновенно вспомнив о всех возможных ее превращениях на манеже в руках Амо. В одиночестве не проживешь даже вдали от друзей, что-нибудь да напомнит об их присутствии.
Но, видимо сочтя гримасу встречного высокого мужчины в спортивной куртке за признак легкомыслия, хмурая женщина только осуждающе покрутила головой, на миг приостановившись. Андрей прошел мимо нее, радуясь утренней тишине и остающемуся позади шорку метлы.
Он знал уже, как, войдя в номер, вскоре обязательно услышит по телефону мягкий, низкий голос Никиты Рощина. И тут Андрей подумал о том, что он, Рощин, сильно смахивает не только наружностью своей, но и некоторыми чертами характера на Дирка Хорена. Сходство это Андрей заметил давно и сразу, как только перед первой их совместной экспедицией свел знакомство с ленинградским ученым, но тогда этому не придал значения. А теперь, когда Дирка не стало, оно, это сходство, проступило отчетливее и как-то беспокоило: и притягивало больше к личности Никиты Рощина, но и вызывало острую тоску.
Было в нем то же сочетание будто бы несколько небрежного отношения к своему облику и неуловимое изящества в манере одеваться, даже в жесте. Тот же скрытый юмор, внезапно, почти всегда неожиданно обнаруживавший себя. Отличало его, как и Дирка, пристрастие к кропотливой лабораторной работе и желание участвовать в экспериментах в океане, интерес к исследованиям в смежных областях океанологии, в любой момент из доктора наук он и превращался в жадного ученика… Но Хорена-то ему, Андрею, никогда больше не услышать, не увидеть.
И теперь безотчетно стал напевать он едва слышно невесть когда полюбившиеся строфы «Элегии». Но ведь и Наташа не слыхала, чтобы Андрей, даже забывшись, напевал. Он многого еще стеснялся в себе, — может, оттого, что мальчишкой был застигнут войной, а не изжитое в юности не оставляло, вдруг и вырывалось наружу. Лишь возвращение к давним друзьям, заочные свидания с ними, какие разрешал себе порой, вызывали иной раз желание словом, мелодией коснуться заветного. Случалось такое во время одиноких прогулок.
Он шел по самой людной улице в совершенном безлюдье, медленно, чуть укорачивая шаг, и сам вслушивался в слова — обретали они как будто и не известное ему доселе значение.
Зачем вы начертались так
На памяти моей,
Единой молодости знак,
Вы, песни прошлых дней!
Я горько долы и леса
И милой взгляд забыл, —
Зачем же ваши голоса
Мне слух мой сохранил!