И вот уже подъем самой шлюпки, короткие команды капитана. Вслед за ним Большаков сбежал по трапу на шлюпочную палубу и как раз там и очутился, когда вытаскивали Семыкина, в последний момент потерявшего сознание.
Почудилось Славе, вроде б на миг у всех наступило облегчение — двое уже спасены, выхвачены из океана, ночной круговерти, казалось бы, полной безнадеги.
Но Большаков, как тут же счел он, погрешил против совести, невольно подумав: более всех ему с самого начала поиска жаль было Юрченко. И отчего так, он не смог бы ответить подробно ни себе, ни кому другому. Может, и оттого, что по обрывистым, смутным словам Веригина полагал: самый беспомощный из троих именно Юрченко, не спортивный, не пловец, уступчивый во всем нахрапистому Семыкину.
Как и все, кто находился на борту судна, Слава понимал: лишь воля капитана, немыслимое прочесывание океана в условиях нарастающего волнения, сотворила чудо — двоим подарена жизнь. Но тем острее рождались сочувствие, жалость к затерявшемуся.
А Ветлин не удержался и, возвращаясь на крыло мостика, сказал Большакову:
— Как надеялся я, что в такой вот бачок вцепятся двое. Непривычный к воде, не то что к океану, Юрченко в одиночестве и шанса не имеет. — Капитан безнадежно махнул рукой. — Будем обшаривать дальше, но…
Большаков опять поднимался вслед за ним. Но тот вдруг обернулся к Славе и попросил:
— Помогите Ювалову, вы же у нас практически превратились и в запасного фельдшера. Простите, Слава, но нужно сделать все возможное, чтоб не сказалось переохлаждение, так много часов Семыкин пробыл — чуть было не сказал: в руках у волн! — на страшных качелях.
Большаков поспешно спустился в изолятор.
Всю ночь Ветлин переходил из рубки на крыло мостика. То одно, то другое. Приказал старпому отдохнуть хоть три часа кряду. Слупский спал, а его заместитель Серегин неотлучно провел ночь рядом с Ветлиным. Под утро поднялся в рубку Большаков, он сообщил капитану услышанное от Семыкина. Тот двусмысленно говорил о гибели Юрченко, толковал о бачке, о своем праве владеть им. Ветлин невольно двумя руками прикрыл лицо, будто в него плеснули кипятком, замотал головой.
— Самое жуткое, мне такое почти и привиделось, когда мы обнаружили Семыкина одного. Не знаю, то ли у океана-свидетеля есть свой код, мне передался бред эдакий. А я еще себя изругал. Но я ж обязан надеяться, обязан, — упрямо проговорил он, будто отдавая приказ себе в том, в чем и волен не мог быть…
Опять продолжали идти галсами. Ветлин попросил всех участников экспедиции разойтись по каютам, отдохнуть.
— Поиск мы продолжаем, а ваши силы могут еще понадобиться, — уговаривал он вконец умученных добровольной вахтой.
Почему-то многие повалились на койки не раздеваясь, в смутной надежде: ежели они-то изготовятся немедленно по тревоге выскочить на палубу, непременно найдется третий, вовсе обездоленный еще и тем, что его-то товарищей вытащили и они оказались живы и, кажется, здоровы.
Едва рассвело, с пяти утра почти до восьми, судно дрейфовало, а после выхода из дрейфа Ветлин приказал спустить на воду оба судовых катера. Они бороздили океан, находясь от «Александра Иванова» в радиусе двух миль.
Волнение уменьшилось, но катера еще швыряло то так, то эдак, волны все еще не обрывали свою злую игру.
Когда на катерах уже утратили надежду найти третьего из потерпевших, несчастного Юрченко, наблюдатели с судна увидели какой-то предмет, его раскачивали и подбрасывали волны. Вскоре его приметили уже и с катеров, они разом поспешили к нему.
С близкого расстояния разглядели — обнаженное тело сминали и перебрасывали вверх, вниз сильные, волны.
Втянули на разъездной катер бездыханного, окоченевшего Юрченко. Его растопыренные руки, полусогнутые в локтях, словно продолжали еще держать теперь уж окончательно утраченное, наверное даже спасительное нечто, будто и полукруглое.
Старшина воскликнул:
— Надо ж! Страх-то какой! Вчера утречком я ж его живого доставлял в лагуну. А он, считай, и порешил себя сдуру.
И вдруг упавшим голосом, выругавшись, добавил:
— А может, и еще как повернулось?!
В напряженном молчании шли к судну.
Едва приблизились к «Александру Иванову», на расстоянии полумили старшина просигналил: «На борту мертвый».
Но, видно, старшина не в силах был уступить слепой беде, он уже не мог ничего отстоять, спасти, но продолжал удивляться…
Ветлин так и не прикорнул, уже более суток провел он на ногах. Теперь он приказал всем участникам экспедиции, вновь появившимся на палубах, покинуть их.
Шлюпку подняли. Старпом, когда тело Юрченко принял врач и вахтенные матросы, механически произнес, словно и рапортовал кому-то невидимому:
— Четвертое августа. Одиннадцать часов двадцать одна минута.
4
Слава обратил внимание на каллиграфический почерк Семыкина. В полную противоположность его обрывистой, занозистой манере говорить оказались гладенькие, сладостно выписанные одна к одной буковки. По всему видно было — сам процесс начертания собственной рукой словес любого значения, самых злокозненных, доставлял радость.
Врач вышел, оставив дежурить в изоляторе свободного от судовых дел Большакова.
Лежа на койке, Семыкин потягивался, прижмуривался и требовал еще «шнапса». Он уже отоспался после того, как его крепко-накрепко растерли, напоили чистым спиртом, и вновь канючил:
— Отходную, што ли, давай-давай! Судно-то ведь отшлепало от проклятущих островов, где наверняка гнездятся ведьмаки.
Уснащал он свою речь витиеватыми ругательствами, себя при том живописал словесами жалостливыми.
— Собой жертвовал. Сам чуть не сгиб, а для ча?! — Он, видимо, возвращался к словечкам и оборотцам, привычным ему сызмальства. — Для ча, спрашивается?! Все едино Юрченке так ли, сяк ли была б хана́! Заведомо! Он же плошак. Неспортивный и по-собачьи плавать не умел, аж испугался до дурости.
Слава лишь иногда взглядывал на Семыкина, сидя у стола Ювалова, на котором лежала странная бумажка.
Утром, едва проснувшись, Семыкин потребовал у Ювалова бумагу, ручку и папку, чтоб «опереть», как выразился он, бумагу, и написал крупными каллиграфическими буковками: «Заявление на…», но утомился и отложил свой труд на более подходящее время.
— А знаешь, ты чертежник, — так и раньше пробовал Семыкин зубоскалить в адрес Славы.
Но тогда, на переходе, Большаков его обрывал. Теперь же промолчал он.
— Меня вот кореши прозывают «Запорожец за Амуром». Бравый я, сильно бравый, а кто сильнее, тот правее, нынче я тому нашел в самом океане подтверждение. Счастливчик я.
Ему хотелось, оставаясь один на один, пусть и со случайным для него слушателем, хоть какого-нибудь куражу, может, и малого, но чувствовал оттого, как играет в нем, живом, каждая жилочка…
Он же, торжествуя, пояснял себе же свои хотенья, требовал непрестанного внимания, даже сплевывая, крякал от удовольствия и приговаривал:
— А все ж таки живуч, сукин кот! Посрамил океан и нахожусь при отправлении своих главных обязанностей.
Оставался он, как сам утверждал, верным и после пережитого потрясения собственному «железному стилю». И небрежно отзывался о тех, кто выловил его персону, как клецку из кипящего котла.
— Не находишь, чертежник, — я мыслю образно, а значит, существую. А Юрченко рохля, уступчивый, плошак!
Он уже и Ювалову наговорил много лишнего, но пока еще в том не спохватился.
Под утро, проспавшись, подозрительно спросил у Ювалова:
— Не подогревали ли вы меня искусственно? Чтобы из мутного моего сознания, — а я сильно претерпел, — кое-что и выудить в капитанскую пользу? А? Да ну вас, без свидетелей и фиксации все требуха, не так ли, крупномасштабный эскулапчик?
Едва появился в изоляторе Большаков, развалясь на койке, выставив вперед свой скошенный подбородок, Семыкин обрушил на него град упреков, с издевкой заговорил о капитане.
— Он, и только он, повинен в том, что Юрченко нет в живых. И доказать такое просто, как дважды два. Только то арифметическое действие, а тут навзничь опрокинулось трое человек, и один оказался в полном прогаре.