— Я попробовал, правда, несколько импровизированно, определить характер вашей устремленности, Андрей Дмитриевич, мне кажется, я вполне реалистически моим коллегам обрисовал метод ваших действий. В вас завидно так, знаете, сохранилась стилистика вашей первой профессии — летчика. Я б сказал — вполне рисковая!
Одобрительные смешки штатных подпевал Эрика прозвучали почти над самым ухом Андрея, и опять, в самый неподходящий момент этот, он почувствовал уже во второй раз за вечер, как резко опустилось правое плечо и тик пробежал по лицу, а голова непроизвольно ушла вниз, в левую сторону.
Слупский уронил:
— Молчим. Нечем парировать? — Он-то сразу понял, что происходит с Андреем, но ему важно было, чтоб вопрос повис в воздухе, потом мог уже провиснуть над репутацией.
Когда-то у них даже вышел спор, кстати опять же вскоре после войны. Один правдоискатель спросил у Эрика: «А ты мог бы вложить, как Фома Неверующий, пальцы в рану даже не учителя, просто пусть и случайного человека?» Эрику показалось потешным такое вообразить. «Я бы не марал своих рук в крови, довести до ручки можно и бескровным способом». Тогда Андрей его брезгливо оборвал: «Куражиться над человеком последнее дело!» Но теперь это вспомнил Слупский, видя, что Андрею не до словесных перепалок, да и дешевые поединки он избегал и мальчишкой.
Шерохов сделал усилие, поднялся с кресла, шагнул к колонне и оперся о нее плечом. Все от него откачнулось — ряды кресел, усаживающиеся в них люди, Эрик с компанией. Он будто ввинчивался в нелепое, аляповатое ампирное небо, пытаясь пробить головой потолок. Он, Андрей, никому до сих пор не признавался, как, стоя во весь рост в делающем неимоверные виражи хлипком бомбардировщике, в мартовском льдистом небе, взывал: «Ой, мамочка, спаси, спаси, мамочка!»
Он же тогда торчал, рослый, слишком длинный, вытянувшийся, — смотрел, откуда наседают, накидываются, расстреливают в упор те трое, в разных машинах, быстрых, налетчики из рейха. У них быстрота самолетная была вдвое шибче, чем у советских, — шестьсот километров делали в час, а Андреева машина всего триста, и то тянула так, когда была здоровой, не подстреленной. Видел искаженные лица, они с бешеного лёта не то что приближались, летели в него, они изрыгали огонь пулеметов, как из глаз. А ведь и у тех, из марта сорок пятого, наверняка не всегда были искажены лица, на кого-то они смотрели иначе, но для него навечно исковерканы они ругательствами, желанием распять, крест-накрест расстрелять его, изничтожить. Они накидывались, наседали, вдоль и поперек прожигая его, пилота, и двух стрелков.
А в ушах свист их ветра, рычание их разворотов, моторовое.
«Ой, мамочка, спаси, спаси меня!»
Расстреляли стрелка-радиста Колю, наискось прострочили совсем еще мальчишку. А в ларингофонах вся его казнь гремела.
Среди все наседавших самолетов — их очереди. И самого Андрея крики пилоту, куда отворачивать машину, как изловчаться. И про себя молитву своей матери не то творил, не то тоже выкрикивал.
И отчаяние, когда увидал уголком глаз, как снесли затылок парнишке-стрелку, чье имя никто из них и не знал, — его назначили в экипаж перед самым вылетом, после того, как объявлена была тревога. И тот парнишка провалился, уже расстрелянный, в люк.
Теперь Андрей перемогался, но вроде б и избавившись от нелепых поднебесных, ампирных ангелочков на потолке, головою, странно гудящей, пробил крышу и взвился в гданьское небо. Есть такие штуковины в существе перебедовавшем, они срабатывают по своим спиралькам.
И все-таки Андрей вырвался из той, былой кадрили ненависти, он перемог и тик, и головокружение, направился к выходу из зальца, где кто-то когда-то что-то, верно, отплясывал. Он, проходя мимо осклабившегося Слупского, все еще стоявшего в окружении уже бывших сотрудников Андрея, невольно подумал:
«Небо-то гданьское из меня не вычесть. Пусть и обгорели на мне одежки, и на ветру труднее выстаивать. Но лжи-то, дробности оно не даст ко мне пристать, то небо, уже вовсе не чужое мне…»
6
Андрей не знал, что в тот вечер Наташа и Гибаров звонили ему в гостиницу. Не застали его и у Рощина, но тот рассказал им все подробно. А наутро Шерохов уже был в Москве.
В конце дня пришел Гибаров. Он, пожав руку друга, не произнес ни слова. Его плотно сомкнутые губы, притушенный взгляд выражали крайнюю степень напряжения.
После ужина, односложных ответов Андрея на нерешительные вопросы Наташи, когда втроем поднялись наверх, чтобы помочь Андрею подправить случайно поврежденный макет новой модели подводной лодки, оставленной ему Урванцевым и Славой Большаковым для демонстрации на симпозиуме об исследовании глубин, Амо вдруг прорвало:
— Как вы могли столько лет терпеть Слупского, как?! За Конькова, бывшего директора, вы не в ответе, он всажен был, как капсула, в институт, тут вы не властны…
Андрей не возражал. Он сам мог бы себе задать не вопросы, а жестокую немилосердную трепку, но в том пользы не видел, да и сил не имел. Только понимал: очень важная страница жизни перевернута, а надо б решиться на это пораньше, гораздо раньше.
Нарезая листы картона для того, чтобы смастерить подставку для лодки, Амо, не глядя на то, как Наташа и Андрей, вооружившись пинцетом, клеем и запасными детальками, возились с метровым сооруженьицем, заговорил стремительно, как бы раскаляясь изнутри:
— Всем взял ваш Слупский, а странно — напомнил вживе, во всех красочках, в колорите окраинного мещанья, соседку моего детства — Ираиду Гавриловну. Ничегошеньки в нем, как посмотрел я вблизи, прямиком с ней не сходствовало. Она-то примитив почти лубочный, а он рафинированной образованности, однако ж!
Она приходила к моей матери и, едва та отворачивалась, брала книжонку ль, сдобу, приготовленные матерью для меня, из кости резанную обезьянку японскую, подарок Аленкиного отца мне, как сказал он, на вырост. И не бедна Ираида была, нет. Загнанный, как говорили, ею же, муж-лудильщик много оставил добра и даже какие-то сбережения, но она брала где можно и нельзя. Даже не из вороватости, по привычке плотоядной женщины. И примечал обычно неблаговидное лишь я, остальные, взрослые, входили в ее одинокое положение, отступали перед ее убежденностью: мол, если кто нуждается, то наверняка я, Ираида!..
У нее и язык был подвешен, располагала она многочисленными клише, не то что фразами, целыми периодами, прилагала она их к случаю и даже исходя из особенностей данного персонажа.
С моей матерью она лепила клише о воспитании чада, о ее, матери, просчетах в тонком деле — надо сызмальства из меня готовить себе кормильца, а не мечтателя, любознайку. Горазда она была проявлять влияние и там, где только обнаруживалась мягкотелость, терпеливость, податливость собеседников-соседей. Она религиозно верила: жизнь, усилия других людей могут и должны приносить ей некий, пусть и малый, хабар.
У высокоцивилизованного Слупского, пожалуй, я не ошибусь, утверждая такое, подоплека корысти присутствует, несмотря на то что он и одарен, и специалист высокой марки, и говорит на русском и английском преотлично. Но ему ничего не стоило унести из вашего дома, из вашей жизни то, что плохо лежало, — ваше доверие, ваши идеи, потом, в институте — вашу группу, ваш сектор, ваши приборы, методики. Алчность Ираиды!
Когда я не то в пятом, не то в четвертом классе школы узнал, что у коровы в сычуге четыре отсека, я поразился. И сразу по наивности удумал: теперь-то я понял Ираидино устройство, у нее, в отличие от других людей, четыре отделения в животе, в желудке то есть, ну, а у Слупского — в том месте, где у нормальных людей душа.
Четыре переваривающих устройства требуют особенно много материала. А порядочные — они часто податливые: «Как же мы обидим, сказав правду в глаза?! Может, обомнется, оботрется, смягчится, быльем порастет?!» А ираидам и эрикам, пусть они на разных ступенях развития и цивилизации, только того и надобно, мягкость окружающих. Ну, и поддержка стаи, подобных им.