И многим снился страшный дух,
Для нас страшней чумы,
Он плыл за нами под водой
Из стран снегов и тьмы.
Для меня этот человек с рыжими хитрыми глазами, долгожитель, ненавистник моей родины и плохой художник-любитель, исступленно поносивший Пикассо, фигура отталкивающая, хотя одновременно для многих — не без некоей притягательности.
Мне рассказывал капитан Григ, как во время Ялтинской конференции Уинстон по развороченому фугасками шоссе ездил из Ялты в Севастополь, лежавший в руинах, чтобы отдать поклон своему предку, кости которого хранились на Английском кладбище времен Первой Севастопольской обороны. Когда машины следовали в своем охраняемом кортеже, одна застопорила ход. Из нее вылезла дочь Черчилля и спросила маленькую девушку, минера-добровольца Валю Елину: «Неужели у вас некому из мужчин разыскивать и обезвреживать мины?» Переводчик обратился к Елиной, та сняла ларингофоны с ушей, но не выпускала из рук свой щуп. «Вы так поздно вспомнили об открытии второго фронта, — ответила та. — А все остальное у дороги не расскажешь. Да вы и не поймете, миссис. Сытый голодного не разумеет, говорят у нас».
И вот еще, Рей, о чем не успел Вам рассказать в прежних письмах. Случайно, невероятно случайно, в другой заход свой я должен был пробыть в двух портах Англии сравнительно долгое время и смог принять участие в поездке по стране. В тот день машина остановилась в селении Бладон, мы зашли в маленькую таверну. Я смотрел из ее окна на старинную приходскую церковь и крохотное сельское кладбище. Был час сумерек и раздумья.
Выйдя из таверны и направляясь к церкви, спросил я гида, как называется она. И услышал в ответ: «Тут поблизости дворец Бленхейм герцога Мальборо, кузена Уинстона Черчилля. Здесь и похоронен он». Я направился на кладбище и через несколько минут стоял над могилой. На плите я прочел имя моего давнего противника. При жизни он кокетливо называл себя простым солдатом. Над моей головой всплыл на еще светлом, слегка вечереющем небе месяц. И будто он и вытолкнул как проклятье Уинстону строфу Колриджа тому, кто пустил на дно и вправду простых моряков:
И что там за решетка вдруг
Затмила Солнца свет?
Иль это корабля скелет?
А что ж матросов нет?
На родовом кладбище захоронен весьма скромно персонаж, достойный шекспировских хроник. Но после того я еще встретился с ним — въяве, вживе. У Вестминстера. Там по соседству, в палате лордов, играл он в свои жутковатые игры, нередко используя в качестве бильярдных шаров головы миллионов людей. Громада его оплывшей фигуры, без шеи, с тяжелыми плечами, казалась в движении над людским прибоем, — мне чудилось, она дышит, колышется…
Вот, Рей, отвел с Вами душу. Письмо мое в один присест и не освоите, но не приношу извинений. Байка про Черчилля ведь заправдашняя и тоже выросла оттуда, со времен войны. Мы ж оба свои внутренние счеты с войной не закрываем. Не случайно и с доктором Конрадом случилась встреча, на какие-то часы уведшая вас обоих в те времена»…
13
«Привыкнуть к напасти — возможно ль?» — спрашивала себя Наташа, медля у дверей квартиры Амо.
Она тут бывала прежде только с Андреем, может, и всего-то раза три-четыре. Теперь в руках держала запасной ключ от квартиры и сумку с фруктами и соком.
Никак не могла примириться она с тем, что и узнала-то всего несколько недель назад: Амо непоправимо болен. Навещала его и в больнице, где-то изыскивая силы, чтобы при нем и виду не показать, какое отчаяние овладевает ею всякий раз, как убеждалась: он заметно слабеет, истончается тело, сильнее одолевают его головные боли, тошнота.
Не могла б раньше и вообразить, с каким самообладанием сам Амо будет относиться к убыли сил своих, к мукам, к неизбежному уходу. Он даже и не вступал в разговоры о возможностях современной медицины, какие вели при нем в палате другие больные, их родственники. Только просил побыстрее забрать из больницы.
— Я хочу побыть со всеми, ну, знаю, я в нагрузку, но ведь ненадолго.
Весь свой отпуск около него провел Ветлин. Василий Михайлович оказался отменной сиделкой, и только однажды, придя от Гибарова к Шероховым, капитан, на глазах которого Андрей никогда не видел и слезинки, разрыдался.
— Отчего такое чудо природы безжалостно она же убивает?!
Андрей в последние месяцы спал мало, а каждый свободный час рвался провести возле Амо.
Врачи, сестры, приходившие к Гибарову, удивлялись терпению его, самообладанию.
Теперь Наташа все еще стояла перед входом в его квартиру, на небольшой площадке, куда выходили обитые дерматином три двери, вслушивалась в чьи-то голоса за чужими дверями, за одной наяривали на проигрывателе бравурный марш. Она опять и опять набиралась решимости перед тем, как войти к Амо.
Вдруг вспомнила: месяцев девять назад, когда Андрей находился в экспедиции, Гибаров ухаживая за ней — она вывихнула ступню, Амо приговаривал: «Дружба понятие круглосуточное» — пожалуй, это не острота Светлова, а его мудрость. Так что не гоните меня, май систер. Одно удовольствие, пользуясь вашими страданиями, за вами и поухаживать».
Но тогда была сущая ерунда по сравнению с обрушившимся на них теперь.
Наконец отомкнула дверь. Прикрыв ее за собой, обратила внимание: с обратной стороны по-прежнему висел выписанный разноцветными карандашами «заграничный паспорт», копия документа четырехсотлетней давности. Как раньше говаривал Амо, паспорт этот приводил его в веселое настроение каждый раз, едва он бросал на него взгляд, выходя из дому.
Сейчас, подумала Наташа, все как бы само собою переиначивается. Каждая мелочь и предуказывает иное, связанное с немыслимым для них, друзей, для нее самой, Наташи.
Рядом, за дверью, ведущей в комнатку, лежал Амо, может, и в полудреме, — в таком состоянии он теперь находился всего чаще. А тут как ни в чем не бывало в полной неприкосновенности оставалась его выходка-острота.
В углу же, возле двери, Наташа неожиданно увидела большой черный зонт и догадалась — это тот, цирковой, патер фамилиас, отец семейства зонтов. Значит, кто-то принес Гибарову из цирка как неизменного партнера, действующее лицо, которое без Амо там осиротело и наверняка попросилось само к нему, чтоб в горький час быть рядом.
Она опять скользнула взглядом по веселой бумаге, висевшей на входных дверях. Давно уже ее не перечитывала, но сейчас, начав вчитываться, опять ловила себя на том, что все еще медлит перед тем, как решиться войти к Амо. Страшилась, вдруг он прочтет по ее глазам, какой страх за него испытывает она.
«Заграничный паспорт Рубенса.
Антверпен, 8 мая 1600 года.
Всем и каждому, кто прочтет или услышит, как читают настоящий документ, бургомистр и магистрат города Антверпена желают счастия и благополучия. Мы даем обет и сим подтверждаем, что в нашем городе и округе по благому промыслу Божьему можно дышать здоровым воздухом и что здесь не свирепствует ни чума, ни какая-либо иная заразная болезнь. Далее, поскольку указанного ниже числа Петр Рубений, сын Иоанна, некогда синдика нашего города, заявил нам, что он в настоящее время намеревается ехать в Италию по делам, и дабы он мог всюду беспрепятственно въезжать и выезжать без подозрений в том, будто он поражен какой-либо болезнью и в особенности заразной, так как сам он и весь наш город по милости Божией не поражены чумой или какой-либо иной заразной болезнью, — то вышеназванный бургомистр и магистрат, призванные засвидетельствовать истину, выдали ему настоящий документ, скрепив его печатью сего города Антверпена».
Амо играл часто в самые разные времена, персонажи. Питал пристрастие к художникам: «У них всегда подглядишь неожиданные движения, ракурсы». Часто предпочитал наброски, этюды, незавершенные полотна иным шедеврам: «Вот в них и таится для меня истинный кладезь». И на этот паспорт Рубенса наткнулся, вороша его биографию, все хотел сам себе объяснить, почему любит его графику и автопортреты, их предпочитая его живописи. А про паспорт этот еще острил: «Я и сам вырвусь в Италию не иначе как по рубенсовскому паспорту, ну чем не документ!»