А тут во мне, в пятидесятилетнем мужчине, возьми и взыграй:
«Я ступлю ногой на берег туда, куда и он. И потомки его папуасов сперва примут меня так, как врага, потом эдак, как гостя».
Залив Астролябия, Бухта Константина, На шлюпке новоявленный Маклай один направился к берегу. Вот тогда на палубу, кажется, вместе со всеми, кто был свободен из экипажа, беседуя с учеными, вышли и Вы…»
12
Василий Михайлович писал письмо, зная — последняя, заключительная часть его наверняка развлечет Шерохова.
Но тогда, когда он уже сходил с трапа в шлюпку, и не подозревал — все, что произойдет с ним на берегу, будет отснято на цветную пленку скрытой камерой.
И уже много позднее, в Выдринске, среди иных, самых пестрых, всплывет и обвинение в нескромности, саморекламе, присвоении себе заслуг «исторического лица» и разная иная ахинея. Найдутся и солидные завистники, они приревнуют его к киношной «славе».
А в тот момент, когда он дописывал последние строки письма о давних радостях пребывания их на Берегу Маклая, в передачу, транслировавшийся из Москвы фильм о советских исследователях Мирового океана, включили и пленку о посещении Новой Гвинеи.
Случайные совпадения порой создают ситуации поистине парадоксальные.
Да, он ожидал суда, а его, Ветлина, неожиданно показывали по телевидению. И тот эпизод сам по себе вызывал у зрителей острейший интерес.
Вот он идет по заливу в шлюпке. Не очень большого росточку капитан, среднего, не без приятной полноты, с гладко зачесанными назад каштановыми волосами, у висков чуть вьющимися. На груди так доверчиво распахнута красная рубашка. Аккуратный пробор и — такая оплошка — часы на руке.
Сошел на берег и несколько неторопливых шагов сделал по открытому пространству, на виду у папуасов, а теперь и зрителей.
А за кокосовыми пальмами, выслеживая его, перебегали от ствола к стволу папуасы. Их лица выдавали предельное напряжение, жесты — смятение и готовность сразиться.
Они ловки были, прирожденные охотники, их кожа шоколадного цвета чуть лоснилась.
На них оранжевые лубяные набедренные повязки, на голове стебли трав и перьев попугаев и петухов — эта птица возвращает рассветы, и потому особенно хорошо ее перьями колыхать. Сейчас все перья воинственно развеваются.
Выше бицепсов руки воинов украшены плетеными браслетами — сагью. Букеты из растений и цветов заткнуты и за набедренные повязки — воин должен торжественно смотреться со всех сторон. На груди охотников украшения буль-ра и губо-губо, отдаленно смахивающие на гантели.
Но вот потрясает своим копьем молодой охотник. Вокруг его глаза клоунским овалом татуировка, она прострочила сизоватой синью лоб над бровью, коснулась переносья и ушла точками на щеку.
Старик с сильно выдающимся, удлиненным подбородком, с быстрыми глазами впился в «Маклая» — Ветлина почти черными глазами. Его крупные руки все время в мелких и точных движениях, длинные, крепкие пальцы лежат на тетиве лука. Огромный его убор шевелится каждым высоко торчащим пером, как взвившийся дракончик.
А капитан шел навстречу им, и на экране его лицо казалось спокойно-задумчивым.
«В общем, — думал он, — если на одном из десяти тысяч островов Океании проткнут брюхо или, скажем поблагороднее, грудь всего-то навсего «одного из капитанов», как принято выражаться, и поделом ему будет. Солидный из себя, хотя и вполне среднего роста, а сам полез в игры».
Лишь однажды он бросил искоса взгляд на коротко стриженного, уже нацелившегося в него, оттянувшего тетиву со стрелой.
Папуас закусил верхнюю губу и обнажил неровный ряд нижних зубов, наморщил лоб и хищно раздувал ноздри.
Зрители и не догадывались, каково приходилось в тот час капитану. А он тогда еще подумал:
«Ничего себе пантомима. Тут уж нет никакой условности. Может, лишь на неопытный европейский глаз. Для нас все — татуировка, головные уборы, раскачивание, копья — как маскарад, для них это обиход. И нервы у них взвинчены, — а вдруг войдут в образ своих пра-пра-пра?! Почувствуют, как дух предков стремительно заселил их души.
Конечно, предки-то их поступили хорошо, они дали Маклаю время проявить свое дружелюбие. Все тогда еще славно получилось и из-за его же, Маклаева, обезоруживающего спокойствия, обаяния, которое от него исходило.
Но сегодня-то они расстараются, вдруг да и не смогут соблюсти границы, хотя они ж должны помнить о своей игре — капитане и чуде Маклая?! Но такое еще не, изучено, куда может вывести кривая эдакого игрища».
И вот они уже сошлись, копья уперлись в его живот и грудь.
— Ахти-ах, что же будет?! — сидя у телевизора, вскрикнула жена негодующего Прыскова.
Он сам демонстративно повернулся к экрану спиной. Сперва пробовал напевать лихую песенку футболистов и вдруг взорвался:
— Какую рекламу устраивают подследственнику! Что же они там, не интересуются характеристиками на тех, кого собираются миллионам показывать?!
Смотрел и старик — отец капитана, но то было уже далеко, в Москве. Смотрел, сидя в деревянном крутящемся кресле, протирал очки. После передачи Михаил Федорович, повернувшись на вертящемся кресле почти к своему ровеснику «американскому столу», вытащил, не приподнимаясь, из маленького ящичка небольшую карту.
Слева вверху разглядел Выдринск, потом Владивосток, красная черта, сделав крутой ход, коснулась Токио, пересекла даже на карте «сильное» пространство, минуя много малых островов, и едва коснулась некоторых: Бутари-тари, Маракеи, Тарава, Гарднер, — тут по карте пошли зигзаги, Фунафути, Апиа. Маршрут теперь круто уходил влево — касался островов Фиджи, потом новой геометрической фигуры: Нумеа, Лорд-Хау, Сидней — Австралия, Порт-Вила, Науру, Новая Гвинея — Маданг. Мысленно возвращался он в тот счастливый рейс Василия, как к противоядию от печалей, тревог, вызванных последним плаванием.
Долго перебирал письма сына, присланные из разных портов, а то и с оказией. Разворачивал, читал:
«Считай, дорогой отец, мои письма листками из дневника.
Ты-то сам вырос у моря. Пойми, когда отваливаешь от стенки и видишь уходящий, движущийся берег, удивляешься. Он как будто и отталкивает тебя, и между нами все увеличивается и увеличивается пространство, уже новое, будто и неведомое. А среди книг на судне главной становится «лоция», на этот раз, кроме «Лоции берегов Японского моря» и «Лоции Австралии», особенно влечет меня «Океания», «Новая Гвинея».
«Это было перед «Маклаевским рейсом», — счастливо улыбаясь, припоминал Михаил Федорович.
Но ту передачу смотрел и Ховра, крепко сбитый, удачливый директор Выдринского института, с короткой стрижкой, волевым подбородком, грудью спортсмена и пристальным, «выработанным» взглядом узких светлых глаз.
Вкруг него уселись подростки-дети, «моя образцовая семья», как любил он говаривать на людях.
— Папа, так это ж убийца Семыкина, как сейчас припоминаю его лицо, ты ж показывал фотографии нам. Ты говорил: его еще снимали и перед последним рейсом, как сейчас помню, — захлебываясь частила, тряся челочкой, юная Софочка.
Но, увидев, как бонгуанцы с копьями и луками, с отведенной тетивой насунулись на капитана, она взвизгнула:
— Ну, его сейчас и проткнут!
И ответствовал ей солидно и весомо, подыгрывая отцу, братец ее Сима:
— Дура горькая, так это ж документ. Если б намечалось убийство, его бы ни в жисть нам не показали!
Но сам Ховра откинулся всем корпусом на спинку мягкого кресла и безмолвствовал, он онемел от негодования.
Был он вне себя от идеологического проступка телевизионщиков. Как? Пускать на экран такую персону? Да и не персону вовсе! Этого капитана, из-за которого безукоризненная репутация института и самого Ховры могла быть поставлена под сомнение?! И вдруг реклама, как раз тогда, когда Ховра свое доказал, но при том истратил самое ценное — кучу времени. Теперь над капитаном не властны копья дикарей, их стрелы, он уже и так загарпунен. Не ходить ему более в научном флоте, а там, глядишь, и заработает все же уголовное клейменье, определенную статью за преступную халатность как минимум. А то и по более солидному счету чего схлопочет. Ховра вооружился блокнотом с фирменными позывными своего довольно-таки крупного офиса. Он запишет, кто авторы и кто редакторы передачи, он свое с них спросит и на них кое-чего испросит. Крутят старый фильмик, где капитан этот, видите ли, смотрит в миллионы глаз герой героем. Идет эдак с обнаженной шеей, с голым ногами прямо на вооруженных дикарей. Стоп. Советскому ученому так негоже называть бонгуанцев.