— Ну и зря! — я отпила обжигающий кофе и почувствовала, как все в моей голове окончательно становится на место. — Я бы тебе бутерброд сделала.
— Действительно, зря, — кивнул Юджин. — Но кто мог предположить, что ты на это способна?
Я швырнула в него туго скрученную салфетку, промахнулась и в считанные секунды уничтожила все съестное.
— Сигарету?
— Если ты останешься таким же хотя бы три месяца, то — клянусь! — я нарисую тебя в виде иконы, повешу в укромный уголок и буду бить тебе поклоны каждое утро.
— И каждую ночь.
— Не святотатствуй. Ночь — время греха, а не молитв.
— Ты наелась?
— О да!
— Еще сигарету?
— Спасибо, достаточно.
— Хочешь в душ?
Я вдруг ощутила едва уловимый укол тревоги.
— За то время, пока я спала, что-то случилось, Юджин?
— Почему ты так решила?
— Что?
Он аккуратно поднял поднос, положил его на тумбочку и присел на край моей кровати.
— Нам надо поговорить.
— Говори.
— Что ты собираешься делать?
— Сейчас?
— Вообще.
— Ну… — в этот момент до меня дошло наконец, почему я почувствовала тревогу: Юджин был, что называется, при полном параде — в костюме, галстуке и начищенных до блеска коричневых туфлях. — Почему ты спрашиваешь?
— Мы должны кое-что определить, Вэл. Домой тебе возвращаться нельзя. Надеюсь, ты понимаешь это?
— Понимаю, но не принимаю.
— Еще раз, пожалуйста.
— Я не могу не вернуться домой, милый. У меня — если помнишь, я тебе об этом уже говорила — есть мама. Она одна, она стара и абсолютно беззащитна. Если я не вернусь в Москву, ее просто сгноят.
— Если ты вернешься, вас сгноят вместе! — эту фразу Юджин сказал в точности тем же тоном, каким торговался накануне с Витяней. — Ты многое испытала и через многое прошла, Вэл. И я уверен, что в данный момент в тебе говорят эмоции, а не разум. Тебе нельзя возвращаться в Москву. Ты — вне игры, понимаешь? Ты просто не сможешь объяснить там, на Лубянке, что же все-таки произошло с Тополевым и его людьми, не говоря уж о твоем редакторе, и после всего этого остаться в живых. Тебя уничтожат, Вэл.
— Вначале им надо доказать, что я имею хоть какое-то отношение к этим играм… — конечно, я понимала, что он прав, и спорила больше для того, чтобы убедить себя. — Ты же сам сказал, что свидетелей — живых свидетелей — не осталось. Никто не сможет подтвердить или опровергнуть обвинения против меня.
— Это наивность, Вэл! — Юджин резко встал, пересек комнату и подошел к двери. — КГБ — не суд, даже не советский суд. Им плевать на презумпцию невиновности, им ничего не придется доказывать. Им будет вполне достаточно того, что ты вернулась. Тебя выпотрошат, как рыбу, и выбросят на съедение кошкам. Вот и все перспективы, Вэл. Возвращение в Москву — настоящее самоубийство, неужели ты сама не понимаешь?
— Но тогда вместо меня они возьмутся за маму.
— Сколько ей лет?
— Будет шестьдесят…
— Она прожила свою жизнь… — тихо сказал Юджин. — Уверен, она бы сказала тебе то же самое.
— Как ты можешь? — крикнула я, чувствуя, как что-то вязкое и противное застряло в горле и мешает дышать. — А если бы речь шла о твоей матери? Разве ты оставил бы ее одну, без защиты, без убежища?! Ты просто не знаешь, что…
— Это уже не по правилам, Вэл… — он подошел к постели и взял мою руку. — Так нечестно. Моя мать живет в стране, где ее защищает закон и где ей ничто не угрожает. Разве я виноват в том, что тебе и твоей маме выпало родиться именно в России? Не надо проводить абстрактные параллели. В жизни все устроено достаточно просто. Есть такое понятие — выбор. Сейчас речь идет о конкретном выборе между твоей жизнью и дальнейшей судьбой твоей матери. Совсем не обязательно им расправляться с ней. Должно пройти какое-то время, пусть улягутся страсти и, кто знает, может, твоя мама еще будет жить с нами. Но ты должна быть готова к худшему, я не хочу тебя обманывать или обнадеживать…
— Прости меня, родной… — я прижалась к нему, понимая уже не только сердцем, а и разумом, что сейчас для меня нет ближе человека на белом свете. — Все очень сложно. Конечно, ты прав. Но и я не могу переделать себя вот так, с разбега, в один миг. Мама — это часть меня. Очень большая часть, Юджин. Ты многого не знаешь, но поверь: я не смогу жить без этой части. Сознание того, что ей причинен вред из-за меня, — хуже смерти, понимаешь? Я не смогу смеяться, любить, рожать детей, зная, что по моей вине этой женщине сделали плохо… Ты понимаешь меня, родной?
— Да.
— Действительно понимаешь?
— Да.
— Тогда сделай для меня одну вещь: выясни, когда летит ближайший самолет на Москву и купи мне билет.
— Из твоей просьбы я должен сделать вывод, что лично я для тебя мало что значу, так?
— Ты сам не веришь тому, что говоришь.
— Вэл, твоя просьба взять билет в Москву равносильна просьбе проводить тебя в последний путь. Это тебе ясно или нет? А я не хочу! Я вообще никуда не хочу тебя провожать! Я хочу, чтобы мы всегда были вместе. Послушай, я возьму билет. Но не один, а два.
И не в Москву, а в Штаты. Мы улетим вместе. И уже там, в Америке, попробуем кое-что сделать для твоей матери. В конце концов, есть политики, есть общественные организации, есть митинги протеста у посольства СССР… При желании можно многого добиться…
— Дай мне халат, пожалуйста.
Он молча протянул мне ярко-желтый махровый халат, по которому я наконец поняла, где нахожусь, — на рукаве была пришита синяя эмблема отеля «Кларин».
— Куда ты?
— В ванную.
— Ты ничего не ответила на мое предложение.
— Юджин, это не тема для споров. Тем более что я уже давно вышла из возраста, когда меняют решения. Я говорю, что еду в Москву, а ты предлагаешь лететь в противоположную сторону… Ты говоришь, что в КГБ слыхом не слыхали о презумпции невиновности, и тут же утверждаешь, что на Лубянку, оказывается, можно воздействовать при помощи каких-то мифических общественных организаций… Извини, я бы хотела умыться.
…Закрыв за собой дверь ванной, я пустила воду во всю мощь и, уже не сдерживаясь, разревелась. Здесь, в окружении зеркал, разноцветных полотенец и пакетиков с фирменными мылом и шампунями, мне не от кого было прятаться, незачем было глушить в себе мучительную боль от страшных, горьких и радостных событий. Как на «американских горках», меня то подбрасывало на волне никогда ранее не испытанного счастья, то швыряло вниз, в бездну страха и боли… И я ревела, даже толком не зная, кого или что оплакиваю. Впрочем, если разобраться как следует, разве женщины когда-нибудь знали, из-за чего они, собственно, плачут?
Так, просто прижало в суете буден…