«Выросла как, – подумал он и еще раз глянул на нее, – вишь расправилась!»
– Кирька! Кирька!.. – Никита дернул его за руку. – Ну, господи, благослови!..
Рыжий с ржавчиной самогон в стакане, пунцовая, здоровая, с прямыми широкими бровями и упруго выпяченными грудями перед столом Зинка… Глядя на нее, Кирилл опрокинул себе в рот самогонку.
– Вот! – закричал Никита. – Вот народ молодой: как сойдутся, так и глазами в прятышки.
– Ну, что ты, что ты? – наливая себе самогонки в стакан, смутился Кирька и еще смутился, когда увидал, что сам наливает самогон, покраснел, расхохотался: – Перепутался совсем.
– Ничего… Это, браток, так и есть всегда! – одобрил Чижик.
Кирька невольно еще раз взглянул в спину удалявшейся Зинке.
Они долго пили, кричали, целовались. Зинка чаще появлялась у стола. Она надела новое платье, от этого ее движения стали более плавными, в глазах загорелся блеск. Раз, подавая отцу тарелку с завитушками, она будто нечаянно прислонилась к плечу Кирьки. Задержалась. Кирька чуточку качнулся к ней, ласковей глянул в ее серые глаза.
Илья Максимович все примечал и напоследок под тем или иным предлогом все время держал Зинку около стола.
«Это хорошо бы… это бы хорошо», – думал он.
В это время в избу вошел Егор Степанович, осторожно заглянул в переднюю комнату, где сидели гуляки, поманил Илью Максимовича.
– Дела такие, – начал он, – знаешь-ка… у меня с тех пор давнишних лычонки в амбаре… Со старого режиму… Да-а.
– Ты это к чему?
– Насчет нашего уговору, – зашептал Егор Степанович. – Бумажку архаровцы написали… на суд потянут. А это и тебя касается.
– Ты, Кирька, на девку не гляди! А вот!.. На! Держи девку, – Никита сграбастал Зинку и бросил на колени Кириллу.
– Ой! – взвизгнула Зинка.
Егор Степанович только мельком через щелку двери увидел, как Зинка забарахталась в руках у Кирилла.
– И тебя это коснется, – продолжал он, уже чувствуя нелепость своих слов, – срамом могут нажать… К Огневу доведется…
– Кирька, – орал в передней комнате Никита. – Хошь, женим? За милу душу женим. Хошь? Говори – барана режу. Илья Максимович, – он высунулся в дверь, ероша волосы, – отдай девку! А? Отдай! Кирька, – он повернулся к Кириллу, – женим тебя, шут те дери… пра, женим.
– Женись, браток! Женись! – посоветовал Чижик.
У Ильи Максимовича в голове ералаш. У Ильи Максимовича голова заработала быстрее ветряной мельницы.
– Ну, ты постой там, не балагурь! – цыкнул он на Никиту. – Они сами знают, что им надо… воля их. Ступай, ступай, – толкнул Никиту, плотно притворил дверь и заговорил, будто стоя перед омутом: – Т-а-а-ак, это твое дело, Егор Степанович, плохое. Лыки-то, мне известно, не от старого режиму. Разве с тех пор уберегутся лыки? За это месяца на два запятят… А с председателем теперь ничего не поделаешь. Главное, и твой Яков знает. Что председатель? Прикроет? Ячейщики докажут – ему крышка…
– Илья Максимович, брось там! Егор Степанович, айда сюда. Свадьбу – впору… племяша женим, елки-палки! – звал Никита.
Егор Степанович позеленел, головой мотнул:
– Дело, говоришь, пропащее… А?
– Я так думаю… Тут по-другому надо… может, лучше и согласиться на требования Якова.
– Та-а-а-ак! – Егор Степанович глотнул, осознав все, что случилось, и быстро выскочил из избы.
На улице он несколько раз отплюнулся и, обозленный, засеменил к своему двору.
«Свинью… Вот это свинью… чухчу подложил! Ну… ну! Гляди теперь!» – и, влетев в избу, крикнул:
– Яшка! Что те десять раз говорить? Поди зови сватов, да и Огнева надо предупредить. Сватай!
Он тут же спохватился, но слова были уже сказаны.
4
Свадебный сезон в Широком Буераке первый открыл Васька Синец. Усадив рядом с собой сияющую Настю – дочь Никиты Гурьянова, он на тройке лошадей с бубенцами дал несколько концов по Кривой улице. Скакал он, будто прощаясь с молодостью, ровно угорелый. Пристяжка – сивенькая лошаденка – в беге болталась, крутила хвостом так, словно отгоняла наседающих на зад слепней, а когда Васька подкатил к церквешке, – тяжело дыша, опустила голову и казалась замученным мышонком. Да это ничего – зато у Насти глаза сияют, дрожат молодые рученьки.
Вслед за Васькой, на диво всем, с Зинкой Плакущевой окрутился Кирилл Ждаркин. В кучера к ним (небывалое дело в Широком) сел сам Илья Максимович… В ту пору широковцы и не заметили нарушения обычаев, – наоборот, все вывалили на улицу, охали, вздыхали, с завистью посматривали, как пара вороных коней, со свистом, со снежной пылью, носилась из конца в конец и как у Ильи Максимовича развевалась седая борода.
На свадьбе у Кирилла гуляло полсела. Кирилл для гостей широко отворил ворота – иди, кто, мол, хочешь, кому не лень, кому я не враг. И шли – несли с собой самогон, мясо, подарки жениху и невесте и гуляли неделю до обалдения.
Потом свадьбам потерялся счет. Широковцы словно проголодались – гуляли из двора во двор, путались криулинские с заовраженскими, заовраженские с бурдяшинскими, бурдяшинские с Никольскими, Никольские с широковскими, широковские с алаевскими. И улицы Широкого Буерака с утра и до позднего вечера гремели песнями, драками, плачем, пылали по вечерам кострами. Под оврагом у церкви чуть не замерз Шлёнка, а Николай Пырякин чуть не вырвал бороду Чижику, у Митьки же Спирина баба связалась с молодым парнем. Боймя бил при всем честном народе Митька свою бабу. А по утрам к Шумкину роднику сбегались охрипшие, измятые бабы, второпях черпали воду, смеялись:
– Печку некому истопить…
– Сбесились, – говорил дедушка Катай. – Это непременно перед войной. Вот народят, а потом война…
– Эх, ну! Когда народят, ну, тогда пускай война! – кричал Никита Гурьянов.
5
И вот сегодня, пройдя лед у Шумкина родника, Яшка, крепко прижимая к себе Стешку, сказал:
– Завтра сватов, Стешка, жди.
Только и сказал, да еще крепко поцеловал у бань.
А сейчас уже вечер – лежит Стешка на полатях, думает о вчерашних словах Яшки, шепчет;
– Ах, Яшутка, – и дрожит у ней шепот, – какой ты, правда, чудной… а?
А мать возится у печки, о горшки ухватом стучит, ужин готовит. Вот уже стол накрыла, обратно в чулан вернулась, стучит в чулане половником о край горшка. Отец с кровати поднялся, спину расправил, в окно глянул:
– Нонче, видно, опять мороз, а у нас хворостишко к концу.
Не помолясь, сел за стол. В углу затрещал сверчок.
– Вот к счастью затрещал, – серьезно из чулана говорит мать.
– Натрещит он тебе, – отвечает Степан. – Кой год трещит, а все на серых щах сидим.
– Стешка! Иди! – зовет мать, ставя на стол блюдо со щами.
– Не хочу.
– Что ты, касатка, аль нездоровится? Иди, щи-то какие нонче хорошие!
– Надо бы лучше! – мрачно улыбаясь, произносит Огнев.
Не пошла Стешка. С полатей смотрела, как нехотя хлебал отец серые щи, слушала, как трещит в углу сверчок, как под окнами мычит Жданка-талица. Сергей, брат, по осени на корову деньги прислал. Не купил Степан коровы – купил телку. Вот скоро теленочка принесет телка, потому и Жданкой назвали.
– Мама! – позвала Стешка да так громко, что сама перепугалась. – Жданка мычит.
– Ну, и что же?… Пускай мычит.
– «Пускай мычит»… Чай, жалко, – и сама не знает почему, от обиды ли – ну разве можно в такой час сидеть и есть за столом? – или просто от ожиданья, у нее навернулись слезы.
– Ты что, матушка? – Груша даже привстала и подошла к полатям.
– Так вот, – Степан положил ложку на блюдо, обтер рукой бороду и усы. – Сваты нонче к нам…
Груша вскинула глаза на Стешку, блеснули они молодостью, и снова перевела измученный взгляд на Степана.
– Кто это?
– Чухляв.
– Ой! – вскрикнула мать.
– Яков мне говорил… давеча. Да не знай как…
Мать и отец долго молча сидели перед остывшими серыми щами. Стешка тихо сползла с полатей, ушла в переднюю комнатку, уткнулась лбом в холодное стекло.